Страница 16 из 72
— Ты волен поступить как тебе угодно, — холодно ответила она.
— Благодарю вас, княгиня.
Сопутствуемый глубоким молчанием, я вышел из залы. Я почувствовал себя униженным и понимал, что с этой минуты дальнейшее мое пребывание во дворце невозможно.
Всю ночь я не спал и, слушая в тишине библиотеки, как монотонно стучат по стеклу капли дождя, не мог отделаться от этой навязчивой мысли. Меня охватила мучительная, жгучая тоска, какое-то безумное недовольство собой, и этой ночью, и всем, что меня окружало. Здесь, в темной библиотеке, я почувствовал себя как в тюрьме и старался прийти в себя, чтобы со свежей головой обдумать все, что произошло со мною за этот день. Я хотел что-то решить, на что-то решиться, но мысли не слушались меня, воля моя исчезла, все усилия были тщетны.
Это были часы неописуемой муки! Порывы бешеной ярости сотрясали мне душу. Таинственные козни, замышлявшиеся против меня в полумраке этих благоуханных зал, завлекали меня куда-то в бездну, доводили до головокружения. Напрасно пытался я совладать со своим самолюбием и убедить себя, что самым гордым и самым независимым шагом было бы в ту же ночь среди всей этой бури покинуть дворец Гаэтани. Я увидел, что непривычное волнение охватило меня, и в то же время понял, что не могу справиться с ним и что все личинки, которые начали копошиться во мне, неизбежно превратиться в фурий и змей. Какое-то мрачное предчувствие говорило мне, что недуг мой неизлечим и что воля моя бессильна перед искушением совершить поступок смелый и непоправимый. Это было головокружение перед гибелью!
Невзирая на дождь, я распахнул окно. Надо было подышать свежим ночным воздухом. Небо было черно. Порыв бури пронесся у меня над головой. Несколько птичек, которым было некуда деться, приютились под скатом крыши; дрожа от холода, они отряхивали свои намокшие перья и печально чирикали. С площади доносилось пение удаляющейся процессии. Двери монастырской церкви были открыты, и в глубине сверкал освещенный алтарь. Слышен был дребезжащий старушечий голос. Молящиеся выходили из церкви и укрывались под аркой, чтобы посмотреть процессию. В глубине темной улицы, высокой и узкой, между двумя рядами зажженных свеч, покачивались носилки с изображениями святых. На площадях скопилось множество любопытных; они пели молитвы в стихах.
Барабанная дробь ударявшихся о зонты дождевых капель и хлюпанье ног по лужам контрастировали с нежным и сладостным шуршанием белых юбок, которые вились вкруг черных одежд, как в бурю вкруг ревущих темных волн вьется светлая пена. Две синьоры в хрустящих черных шелковых платьях вышли из церкви и на цыпочках перебегали через площадь, чтобы увидеть процессию из окон дворца. Накидки их развевались по ветру.
Крупные капли оставляли на камнях мостовой темные пятна. Щеки мои были мокры, и мне казалось, что это струятся слезы. Вдруг балконы осветились, и на них появились юные дочери княгини и с ними несколько дам. Когда шествие уже укрылось под сводами, хлынул настоящий ливень. Я смотрел на процессию с балкона библиотеки, и меня то и дело окатывало холодными брызгами подгоняемого ветром дождя. Первыми прошли братья Голгофы, молчаливые и с низко надвинутыми капюшонами. За ними — братья Страстей господних — в желтых сутанах, со свечами в руках. Потом несли изображение страстей: Иисус в Гефсиманском саду, Иисус перед Пилатом, Иисус перед Иродом, Иисус, привязанный к столбу. Под холодным, пепельно-серым дождем все фигуры выглядели суровыми и какими-то безнадежно мрачными. Последним несли Крестный путь. Позабыв о том, что кругом вода, дамы подползали на коленях к самой балюстраде балкона. Послышался дрожащий голос мажордома:
— Идут, идут!
Творение его действительно несли, но как оно было теперь непохоже на то, что мы видели в зале дворца! Четыре иудея потеряли под дождем всю свою гордую осанку. Их головы из папье-маше полиняли. Тела размякли, и ноги подогнулись, словно все четверо встали на колени. Казалось, они даже сожалели о том, что содеяли. Обе сестры в старинных шелковых платьях сочли это чуть ли не за чудо и благоговейно повторяли:
— Назидательно, Антонина!
— Назидательно, Лоренчина!
Дождь шел не переставая, словно посланный во искупление грехов; с соседнего балкона доносилось едва слышное поэтичное воркование голубей; их призрела одетая в траур изможденная старуха, которая молилась за стеклом, между двумя горевшими в высоких канделябрах свечами. Я стал искать глазами синьора Полонио. Он исчез.
Вскоре вслед за тем, печальный и мрачный, я сидел у себя в комнате, погруженный в свои мысли, как вдруг кто-то постучал в дверь и надтреснутый голос мажордома на мгновение вывел меня из тягостного раздумья:
— Ваша светлость, вам письмо.
— Кто его принес?
— Курьер, который только что прибыл.
Я распечатал конверт и пробежал взглядом письмо. Монсиньор Сассоферрато приказывал мне явиться в Рим. Не дочитав, я повернулся к мажордому и, с глубоким презрением посмотрев на него, сказал:
— Синьор Полонио, велите карету закладывать.
— Ваша светлость собирается уезжать? — лицемерно спросил мажордом.
— Да, сейчас.
— А княгиня об этом знает?
— Вы ей об этом скажете.
— Простите меня, ваша светлость! Но вы знаете, что ваш кучер болен. Надо будет найти другого. Если вы позволите, я позабочусь об этом и подыщу вам такого, что вы будете довольны.
Голос старика и его уклончивый взгляд показались мне подозрительными. Я решил, что доверяться ему небезопасно, и сказал:
— Я пойду сам проведаю моего кучера.
Мажордом низко мне поклонился и хотел было уйти, но я удержал его:
— Постойте, синьор Полонио…
— Слушаю вас, ваша светлость.
Кланялся он с каждым разом все почтительнее. Я впился в него глазами и молча его разглядывал. Мне показалось, что он забеспокоился. Подойдя ближе к нему, я сказал:
— Я хочу, чтобы на память о моем пребывании здесь вы приняли от меня в подарок вот этот камень.
И, улыбаясь, я вынул из кармана перстень с аметистом, на котором был выгравирован мой герб, тот самый.
Мажордом вытаращил глаза:
— Простите!
Дрожащими руками он отстранил перстень.
— Берите же, — продолжал настаивать я.
Мажордом поклонился и, все еще продолжая дрожать, принял мой подарок.
Повелительным жестом я указал ему на дверь:
— А теперь уходите.
Он дошел до порога и, остановившись, испуганно, но вместе с тем решительно пробормотал:
— Не возьму я вашего перстня.
С лакейской наглостью он швырнул его на стол. Я грозно на него посмотрел:
— Боюсь, что вам придется уходить через окно, синьор Полонио.
Он отступил назад и во весь голос закричал:
— Я знаю, чего вы добиваетесь! Чтобы отомстить мне, вы погубили иудеев, творение моих рук. Но вам этого мало, вы хотите околдовать меня этим перстнем. Я сделаю так, что об этом узнает святая инквизиция.
И он убежал от меня, крестясь, словно я был самим дьяволом.
Я не мог удержаться от смеха. Потом позвал Мусарело и велел ему узнать, чем заболел мой кучер. Но Мусарело был так пьян, что не в силах был исполнить мое поручение. И я имел случай убедиться только в одном — кучер и Мусарело ужинали вместе с синьором Полонио.
Как горестно мне вспоминать этот день! В глубине залы Мария-Росарио расставляла в вазы предназначавшиеся для часовни букеты. Когда я вошел, девушка несколько мгновений пребывала в нерешительности. Она растерянно посмотрела на дверь и тут же обернулась ко мне; в глазах ее была робкая и пламенная мольба. В эту минуту она наполняла цветами последнюю вазу. Одна из роз осыпалась у нее под руками.
Тогда я сказал, улыбнувшись:
— Даже розы умирают оттого, что целуют ваши руки!
Она тоже улыбнулась, взглянув на оставшиеся у нее в руках лепестки, и сдула их своим легким дыханием. Мы оба молчали. Был вечер, и последние отблески заката золотили окно. А в саду, под этими поблескивавшими стеклами, верхушки кипарисов задумчиво тянулись к бледному небу. В комнатах уже с трудом можно было различить очертания предметов; в опустевшей зале розы струили свой аромат, а слова затихали медленно вместе с догорающим днем. Глаза мои искали глаза Марии-Росарио; они были полны жгучего желания приковать их к себе в темноте. Девушка тяжело вздохнула, словно ей не хватало воздуха, и, смахнув обеими руками пряди волос со лба, отошла к окну. Боясь испугать ее, я не пошел за нею и только сказал: