Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 98

В этом рассказе следующие моменты: выходит комсомолец из клуба, вдруг видит лежит голова на снегу, голова секретаря комсомольской ячейки. Комсомольцы берут эту голову, несут в столовую, ставят ее на стол, и компания ребят начинает разговаривать. В чем же дело? Оказывается, это надо понимать вот как: парень влюблен в буржуазную девицу и голову потерял. Мы видим здесь полное смешение: басня не басня, курьез не курьез, гротеск не гротеск. Вы прочитываете и никак не можете опомниться от всего этого (Либединский; 30).

Учитель из «Литературной учебы» просто не способен «опомниться» от абсурдистской формы. Но простой и полуграмотный читатель «Литературной учебы», судя по тем же письмам в редакцию, был в гораздо большей степени открыт новому, и нельзя сказать, что он совсем не влиял на критическую элиту. В конце концов, в строго дозированном назначении авангард, как легкая сыворотка, был принят соцреализмом, но оставался ли он при этом авангардом?

Соцреализм и авангард вещи несовместимые не в силу общеидеологической разности[232]. Они эстетически противоположны. Основная претензия к авангарду со стороны советской критики сводится к тому, что он непонятен. Поэтому, считает критика «Литературной учебы», он или вообще непригоден, или неуместен сейчас: полуграмотный читатель просто не способен воспринять его должным образом. Б. Лавренев предсказывает развитие театра от реалистического к театру иного рода, ставя это в прямую зависимость от эстетической развитости публики:

<…> театр на некоторое, довольно продолжительное время, обречен быть театром реалистическим; это отнюдь не так плохо. Но это положение не исключает возможности того, что наш театр со временем перестанет быть таковым, ибо уже сейчас проделывается громадная работа в области развития вкусов зрителя (Лавренев; 84).

Его поддерживает Майзель, отбирающий материал для обучения критиков нового поколения;

<…> разбор Хлебникова, например, может быть успешно произведен начинающим рабочим критиком, даже вооруженным самым острым классовым чутьем. Поэтому соотнесенность материала и критики имеет вначале принципиальное значение (Майзель; 102).

Ю. Либединский же обнажает суть: антиреалистическая форма, но не тема, которая социалистически верна, становится критерием, по которому свои отделяются от чужих:

Но у нас есть еще другие формы чужого, не нашего роста внутри нашей ассоциации. <…> есть такое явление, как конструктивистско-формалистское перерождение значительной части наших молодых лириков. <…> Если взять тематическую установку, то она такова, что почти все товарищи стремятся писать о рабочем классе, о производстве, об эпизодах революционной борьбы и т. д. Но почти всегда социальный смысл не доходит. <…> Когда прочитаешь стихотворение в первый раз, то смысла вообще не ощущаешь, потом начинаешь разбираться и видишь, что заложено прекрасное общественное устремление, но оно пропущено через такие сложные змеевики формы, что в результате смысл заглушен. Учатся у Пастернака, учатся у Хлебникова <…> (Либединский; 26–27).

Критики «Литературной учебы» воспитаны эстетически правильно в отличие от «пролетарского молодняка», увлекающегося Хлебниковым и Пастернаком. И никакой преемственности между соцреализмом и авангардом (не адаптированным, не прирученным) с точки зрения эстетики не видно. Одно отвергает другое, декларативно и в практике.





Размышления Н. Тихонова о простых и сложных стихах дают возможность проследить, откуда берется видимость преемственности. Он пишет:

Возьмем популярнейшего советского поэта Маяковского. Он, неудовлетворенный стихом своего времени, отказался от него и пошел другой дорогой, взяв новую строфу, новые рифмы, новую расстановку слов в стихе, нашел особо острые темы, сделался непонятным; но прошло время, и оказалось, что он обогатил русскую поэзию, образность, словарь, рифму — и стихи его вызвали сотни и тысячи подражателей. Это одно из недоразумений на почве легенды о непонятности стиха (Тихонов; 75).

Н. Тихонов дает даже некую классификацию непонятных стихов, отделяя те из них, где сложности связаны с незнанием реалий, от «заумных» («когда поэт сплошь наполняет строки выдуманными им словами» (Тихонов; 75)) и «экспериментальных» («есть стихи непонятные потому, что они представляют голый опыт, эксперимент, написаны они бывают в поисках нового положения, новой формы, специально» (Тихонов; 75)). Здесь не фигурирует ни Маяковский, ни другие имена, но любое проявление poetica obscuritatis — «это особая форма стиха, толкать на которую молодых авторов не стоит ни в коем случае» (Тихонов; 75).

«Ври, чтобы верили»: соцреализм и типическое

Б. Гройс, говоря о типическом, замечает, что особенности соцреалистического мимезиса заставляют «вспомнить скорее о средневековом реализме в его полемике с номинализмом, нежели о реализме XIX века»[233]. Идея схоластичности соцреализма, которая лишь в страшном сне могла привидеться ортодоксальному марксисту-эстетику, оправдывает себя и в приложении к «Литературной учебе», пусть перед нами лишь жалкие осколки когда-то цветущей системы. Есть смысл, однако, помнить: она характеризует не столько соцреализм, сколько реализм в литературе вообще. Это существенная поправка, если говорить об эстетической преемственности. Авангард (сюрреализм, футуризм…), в противоположность соцреализму или классическому реализму, иначе относится к универсалиям.

В советской философии и эстетике существуют по меньшей мере два реализма: собственно философский и «эстетический». В философских энциклопедиях они разводятся в разные статьи, между которыми нет мостика. В литературных энциклопедиях и 1930-х, и 1970-х годов взаимодействие между реализмами не обсуждается. В поздней соцреалистической эстетике, подобной весьма представительному для своего круга и времени «Социалистическому реализму в теоретическом освещении» А. Н. Иезуитова[234], речь идет лишь об одном «подлинном» реализме, признающем существование мира независимо от сознания человека. Тем не менее проблема «универсалий» для соцреализма актуальна, и, по-видимому, она восходит к упрощенному пониманию сущности и явления как главного и второстепенного, где главное увязывается с родовым, общим или «типичным», которое, в свою очередь, отсылает к известному высказыванию Ф. Энгельса 1888 года: «…реализм предполагает, помимо правдивости деталей, правдивое воспроизведение типичных характеров в типичных обстоятельствах»[235].

Главное для соцреализма тождественно родовому, общему, универсальному. И это важно, поскольку позволяет понять, почему, к примеру, литература факта, концентрировавшаяся на данности и единичностях, оказалась несостоятельной в рамках соцреализма. Социалистический реализм, таким образом, просто требует для себя «универсалий», причем в рамках его эстетики, в отличие от споров схоластиков, уже не важно, существуют они «объективно» или нет, — в виртуальном мире возможно что угодно. Универсалии соцреализма задаются доминирующей идеологической перспективой. Настоящий же писатель всегда обязан знать, что для данности типично. А «материалистическая» Чернышевского — Ленина аксиома об искусстве как отражении жизни, провозглашенная заранее и сама собой разумеющаяся, легко растворяет границу между виртуальным конструктом и полной единичностей реальностью. Простой механизм перевода философского понятия в метафору — по сути, его профанация — обслуживает столь характерное для соцреализма синекдохическое (с части на целое) перенесение: превращает подвиг Павла Корчагина в утверждение: «К славному подвигу каждый готов!»

Вот почему реализм как художественная форма, отнюдь не изобретенный специально для социалистического искусства, реквизируется новым элитарным советским читателем и, как следствие, писателем. Вот почему всякого рода авангард (от литературы факта до зауми) неприемлем: несвязные, неполные нарративы не рассказывают о типе. Они сами по себе уникальны. В них главное — все. По той же причине ведется повсеместная борьба и с натурализмом.