Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 98

«Канон-постфактум» делает особо незаменимой фигуру критика. А единственное, что может противопоставить «канону» писатель, — критику во время работы, цензуру до печати, фигуру редактора. Писатель никогда не умеет создавать правильные произведения, его талант всегда требует огранки — типизации, «соцреалистической розги». Хотя и это не всегда гарантирует успех: например, упомянутому «парню не без дарования» из замоскворецкого литкружка «Искра» или начинающему писателю тов. Уксусову, о котором речь пойдет чуть ниже, редактор не помог — просто не сумел придать самородку нужную форму[225].

Если отвлечься от общих эстетических категорий, сосредоточившись на поэтике, то ситуацию можно было бы описать так: именно форма (как различие и различенность) главенствует в соцреалистической эстетике. В этом отношении она ничуть не уступает «формализму»[226]. Не быть «формалистом» для соцреалистического эстетического деятеля всегда лишь декларация, поскольку быть вне формы даже теоретически невозможно: «перспектива» овеществляется в поэтике и стиле. В конце концов, Белинский, заявлявший, что «основа искусства, сущность его — это не идеи, выражаемые им, а способ выражения идей через образы»[227], тоже мог бы быть сочтен за «формалиста».

Подлинное словесное искусство всегда очень просто, картинно и почти физически ощутимо. Писать надо так, чтоб читатель видел изображенное словами как доступное осязанию. Такое мастерство возможно лишь тогда, когда писатель сам отлично знает то, что он изображает (М. Горький; 4).

Подоплека риторики и М. Горького, и журнала неизменна: знание предшествует письму. «Мастерство» выступает синонимом совершённому акту познания и знанию того, как надо. Настоящий художник — ремесленник, а не испытатель или исследователь. Он в профессиональном отношении «мастер». Остальные — подмастерья и ученики. А идеальная литература соцреализма в понимании первого номера «Литературной учебы» и есть самая «чистая» литература: без всякой примеси философской отравы, к которой она тяготела или к которой ее притягивали ранее[228].

Гносеологию М. Горький прямо связывает с формой, поэтикой и стилем — какими они должны быть. Формула «ясно, следовательно, истинно» легализуется у М. Горького апелляцией к Шопенгауэру[229] и опосредуется Лениным:

А. А. Богданов, человек удивительно симпатичный, мягкий и влюбленный в Ленина, но немножко самолюбивый, принужден был выслушивать весьма острые и тяжелые слова:

— Шопенгауэр говорит: «Кто ясно мыслит — ясно излагает», я думаю, что лучше этого он ничего не сказал. Вы, товарищ Богданов, излагаете неясно. Вы мне объясните в двух-трех фразах, что дает рабочему классу ваша «подстановка» и почему махизм — революционнее марксизма?

Богданов пробовал объяснить, но он говорил действительно неясно и многословно[230].

Цитата из «В. И. Ленина» показывает, каким образом обломки «чуждой» философской системы проникают в эстетику соцреализма. «Мистическая», спекулятивно заданная, дискурсивно безличная подоплека здесь эмпирически ощутима и текстологически зрима. «Чуждая» сентенция далее обрамляется вполне ожидаемым противопоставлением подлинное и неподлинное (отколовшимся от гегелевских спекуляций о «реальности» и «действительности» в духе популярной «платоновской» мысли о соответствии вещи идее). Ясность и простота теперь законные критерии для искусства, а их метафорическим воплощением становится «физическая ощутимость»:

Подлинное словесное искусство всегда очень просто, картинно и почти физически ощутимо. Писать надо так, чтоб читатель видел изображенное словами как доступное осязанию (М. Горький; 4).

«Вещность» слова, причинно связываемая с простотой, оказывается для М. Горького фигуративным синонимом правильного выражения авторской интенции, чего не чурается, кстати, и эстетика авангарда: «Стихи, ставшие вещью, можно снять с бумаги и бросить их в окно, и окно разобьется»[231]. Но все становится на свои места, когда М. Горький разъясняет, что означает для него эта метафора:

От рассказа требуется четкость изображения места действия, живость действующих лиц, точность и красочность языка, — рассказ должен быть написан так, чтоб читатель видел все, о чем рассказывает автор. Между рисунками художника «живописца» и ребенка разница в том, что художник рисует выпукло, его рисунок как бы уходит в глубину бумаги, а ребенок дает рисунок плоский, набрасывая лишь контуры, внешние очертания фигур и предметов — и не умея изобразить расстояния между ними. Вот так же внешне, на одной плоскости нарисовали и Вы коммунаров, спеца, — они у Вас говорят, но не живут, не двигаются, и не видишь — какие они? Только о спеце сказано, что он — «средних лет», да о парне — «рябоватый» (М. Горький; 59).





Горький требует «полного», завершенного и связного нарратива, в котором тем или иным словесным способом должны быть переданы все три составляющие «человека»: внешность, характер, речь, приправленные описанием обстановки. «Ясный», следуя логике «Литературной учебы», значит «связный», лишенный смысловых лакун, которые прежде всего предполагаются авангардом. Всякого рода эллиптичность, и стилевая, и композиционная, становится неприемлемой:

Начинать рассказ «диалогом» — разговором, — прием старинный, художественная литература давно забраковала его. Для писателя он невыгоден, потому что почти всегда не действует на воображение читателя (М. Горький; 44).

Вот другой пример, стилистического свойства. М. Горький разбирает рассказ начинающего писателя:

«С утра моросило».

«По небу — осень, по лицу Гришки — весна».

«…черные глаза блестели точно выпуклые носки новеньких купленных на прошлой неделе галош».

Очевидно, это не первый рассказ, автор, должно быть, уже печатался и, похоже, что его хвалили. Если так — похвала оказалась вредной для автора, вызвав в нем самонадеянность и склонность к щегольству словами, не вдумываясь в их смысл.

«По небу — осень», — что значат эти слова, какую картину могут вызвать они у читателя? Картину неба в облаках? Таким оно бывает и весной, и летом. Осень, как известно, очень резко перекрашивает, изменяет пейзаж на земле, а не над землей.

«Полипу Гришки — весна». Что же — позеленело лицо или на нем, как почки на дереве, вздулись прыщи? Блеск глаз сравнивается с блеском галош. Продолжая в этом духе, автор мог бы сравнить Гришкины щеки с крышей, только что окрашенной красной краской. Автор, видимо, считает себя мастером и — форсит (М. Горький; 60).

Можно как угодно относиться к экспериментам молодого автора, но в любом случае понятно, что гнев и сарказм мастера реализма вызваны именно эллиптическими конструкциями. Лакуны М. Горький заполняет содержанием, которое автору бы и в голову не пришло. Молодой автор явно старался «сделать» свой текст: осень-верх — весна-низ… Предлагая альтернативу прочтению М. Горького, легко вообразить себе, что по осеннему небу несутся облака, и, скорее всего, сумрачно. А парень — весел. И не прыщи у него на лице, а веснушки. Но ведь каждый видит в близкой ему перспективе, поэтому в силу этических причин остается лишь обойти стороной возможные медицинские проблемы самого М. Горького. Пусть автор из рабочих непризнан и, с точки зрения великого пролетарского писателя, бездарен. Его случай позволяет понять, по какой логике «кожаные куртки» Пильняка выбрасываются за пределы соцреализма: это синекдоха от человека в его (соц)реалистической полноте.

Есть все основания полагать, и это надо подчеркнуть, что в выборе реалистического стиля повествования и М. Горький, и другие авторы руководствовались прежде всего собственным неотрефлексированным эстетическим вкусом (чутьем, а не попыткой осмыслить), адаптируя его к политической надобности. Читательская реакция М. Горького на рассказ о Гришке — непосредственна и чиста. В ней отсутствует попытка эстетического анализа, а есть лишь чувство неприятия. То же самое происходит, когда Либединский читает «абсурдистский» рассказ одного путиловского рабочего: