Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 86

Выйдя на Бродвей, он повернул в сторону верхней части города — его привлекли изящные готические шпили церкви Благодати Господней, одного из самых любимых храмов могущественной епископальной элиты. Начиная с Десятой улицы и до Семьдесят седьмой Бродвей переставал подчиняться законам геометрии и под углом прокладывал себе путь через сердце Манхэттена. Энрике застыл в восхищении. Пот под двумя слоями пальто и свитера начал остывать, и Энрике испытал крайне неприятное ощущение: он чувствовал себя взмокшим и вместе с тем дрожал от холода.

Поворот Бродвея возле Одиннадцатой улицы открывал редкий для Нью-Йорка вид на башню Эмпайр-стейт-билдинг, стоявшую в двадцати кварталах к северу от этого места. Небоскреб под углом вздымался над городом, словно его повернули на гранитном основании, чтобы показать в самом выгодном свете. Глядя на Церковь Благодати XIX века на переднем плане и маячивший вдалеке на фоне стального неба колосс Эмпайр-стейт, воздвигнутый в 1930 году, Энрике почувствовал себя маленьким и жалким. Он и вправду был американским Раскольниковым, слишком умным, чтобы смириться со своим ничтожеством, и бессильным, чтобы его побороть. Он стоял посреди города, где родился, рос и взрослел, где обрел честолюбивую цель, и чувствовал себя потерянным.

Кроме того, он чувствовал себя глупым. Попытка убить несчастные двадцать минут хождением по улицам породила усталость и тоску. Он зашел в «Стрэнд», букинистический магазин на углу Бродвея и Двенадцатой, и, как всегда, был рад увидеть знакомые корешки томов литературной классики издательства «Современная библиотека». Энрике остановился у стола, подойдя к которому любой желающий мог заняться самообразованием: там высились кипы научно-популярных трудов, от «Истории упадка и разрушения Римской империи» Гиббона до «Жизни Сэмюэла Джонсона» Босуэлла. Потом он как бы невзначай оказался возле полок с современной беллетристикой и, добравшись до буквы «С», обнаружил, как и неделю и две назад, все тот же потрепанный, с надорванным переплетом экземпляр своего первого романа, два экземпляра второго — один из них без обложки — и шесть копий первого романа своей матери. Из восьми книг отца в наличии было только две. У выхода он задержался возле стойки с новинками, которые регулярно поставляли живущие поблизости литературные обозреватели, подрабатывая незаконной продажей бесплатных изданий. Среди них были и так называемые сигнальные экземпляры, издаваемые в небольшом количестве до основного тиража в целях рекламы. Энрике пролистал парочку и, подавляя приступы зависти, напомнил себе, что это не гонка и что читатели не отвергают одного автора из-за того, что им понравился другой. Хватило пятнадцати секунд, чтобы его попытка проникнуться духом писательского братства и проявить великодушие в очередной раз провалилась.

Весь поход в «Стрэнд» вместе с калейдоскопом переживаний — от ностальгии по книгам, на которых он вырос, до интеллектуальной несостоятельности, до печали и гордости вдобавок к огромной полке, где аккуратно в ряд были выставлены все разочарования его семьи, до борьбы с завистью к более удачливым коллегам — занял всего десять минут, а ему надо было как-то убить по крайней мере еще десять. За это время он успел бы сходить домой, принять душ и примерить два или три свитера. С каждой минутой Энрике все больше чувствовал себя идиотом.

И тем не менее, стараясь идти как можно медленнее, оказавшись на Бродвее за полквартала от Девятой, он случайно посмотрел на свои часы «Тимекс» и, увидев, что уже 6.55, вдруг заторопился, словно можно было опоздать, хотя оставалось пройти всего полквартала вниз до перекрестка, а потом еще столько же.

В 6.58 он наконец предстал перед мрачным швейцаром. Ему пришлось дважды повторить свое имя.

— Генри — как? — переспросил швейцар после первого раза и дернул головой, будто Энрике его ударил.

Он повторил медленно и четко:

— Эн-ри-ке Са-бас.

От стыда и жаркого свитера его опять бросило в пот. На мгновение ему захотелось плюнуть на все и сбежать.

В свое время он таки сбежал из школы. Энрике обычно в последнюю минуту сказывался больным, чтобы избежать светских мероприятий, к примеру приема в доме своего редактора, где ему, безусловно, следовало быть, если его хоть немного заботила собственная карьера — а она его очень и очень заботила. Тогда под влиянием приступа паники (гораздо более легкого, чем сейчас), он позвонил из телефонной будки в трех кварталах от дома редактора и, неубедительно кашляя, как плохая актриса в роли дамы с камелиями, отменил визит.

— Вы уверены, что не в состоянии прийти? — уточнил редактор тоном учителя, дающего ученику последний шанс не схватить двойку. — Все просто жаждут с вами познакомиться. В том числе весьма важные и нужные люди.

Но Энрике, убежденный, что этот прием все равно добром для него не кончится, лишь заговорил еще более слабым голосом и добавил к симптомам высокую температуру.

Швейцар снял тяжелую черную трубку внутреннего телефона — таким же мог пользоваться какой-нибудь офицер гестапо в «Касабланке» — и нажал соответствующую кнопку на панели рядом с конторкой. Из трубки донеслось радостное «алло!» Маргарет.

— К вам мистер Рики Сайбус, — сказал швейцар, делая ударение на слове «мистер», будто подозревал в Энрике какого-то мошенника. Разумеется, в ответ раздалось удивленное «кто-кто?», и швейцар поглядел на Энрике с самодовольной усмешкой.





Энрике, обливаясь потом и задыхаясь от ярости и отчаяния, заговорил голосом своего отца — громким, командным и угрожающим.

— Энрике! — рявкнул он и, шипя, как разозленная змея, добавил: — Не Рики. Энрике. Сабассс.

Что бы Сильвия ни говорила о его вспышках гнева, это срабатывало. Швейцар, оставив свою язвительность, правильно произнес его имя. Из аппарата времен Второй мировой отчетливо раздался голос Маргарет:

— Ах, ну конечно, Энрике. Пошлите его наверх.

Лифт поднялся так быстро, что Энрике не успел помечтать о побеге. Выйдя из лифта на четвертом этаже, он обнаружил, что стоит прямо перед входом в квартиру «Д» и что дверь открыта, а затем увидел профиль Маргарет — она обращалась к кому-то, кто находился внутри:

— Мне кажется, двух с половиной коробок хватит.

Потом ее оживленное лицо, раскрасневшееся от кухонного жара, возникло прямо перед ним.

— Ты потрясающе точен! — сказала она. — Это ужасно смешно. Подумать только, ты пришел вовремя, а у нас здесь полный разгром! — Затем последовал уже знакомый короткий смешок. На этот раз она явно смеялась над собой, одновременно довольная и смущенная собственным поведением.

Все произошло слишком быстро — Энрике ожидал, что ему придется долго идти по длинному коридору, как вдруг обнаружил, что уже говорит, без лишних размышлений, без своего приятеля Раскольникова, цепляющегося к каждому слову.

— Я знаю, — шутя признался Энрике, — я безнадежный болван. Я всегда и везде появляюсь слишком рано. Это какой-то позор.

Маргарет открыла дверь пошире, и Энрике увидел молодую женщину в красном фартуке, которая радостно смотрела на него. Она была такого крошечного роста, футов пять, не больше, что рядом с ней даже небольшая Маргарет со своими пятью футами шестью дюймами казалась высокой. У девушки были теплые карие глаза, копна темных вьющихся волос и доброжелательная улыбка, открывающая красивые зубы. Все остальное из-за ее роста находилось вне поля зрения Энрике, так что он не мог разглядеть, какая у нее фигура. К тому же девушка отвлекла его чрезмерными любезностями:

— Вы пришли вовремя! В этом нет ничего позорного. Вы поступили совершенно правильно. — Она воздела руки к потолку, словно обращаясь к невидимой публике. — Все остальные опаздывают. Пусть им будет стыдно! — Девушка замерла с поднятыми руками, уверенная, что те, наверху, с ней согласны.

Маргарет тем временем призывала Энрике войти, размахивая большой металлической ложкой. Она тоже была в фартуке, черно-белом, с дурацким карикатурным рисунком: неудачливый отец-повар пытается приготовить барбекю. Рядом стоит его жена, озабоченная тем, что муж, которому никак не удается разогреть гриль, тем не менее как-то умудрился поджечь тарелку с гамбургерами на столике рядом с ним. Огонь вот-вот перекинется на бедолагу, о чем он, разумеется, даже не подозревает. Подпись гласила: «Не волнуйся, дорогая. Угли будут готовы через десять минут».