Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 60



Трехсотлетнее, громоздкое и неуклюжее здание «великой российской монархии» уже прогнило насквозь. Пятый год был тем подземным толчком, от которого пошли трещины от фундамента до крыши...

«Подумаешь, немножечко свобод...» Нет, господа! Люди реакции — не чета либеральным балалайкиным. Они люди дела. Они видят и знают по опыту, что самомалейшая свобода в России ведет только к подъему революции. Поэтому они вынуждены, да, вынуждены идти все дальше и дальше назад, закручивать гайки, задвигать все больше всякими заслонками щели, сквозь которые мог подуть ветер свободы, защищать свой дикий и варварский режим самыми дикими и варварскими способами.

Нужно все безграничное тупоумие российского либерала или «беспартийно-прогрессивного» интеллигента, чтобы вопить по этому поводу о «безумии» правительства и убеждать его встать на «конституционный путь». Правительство не может поступить иначе, отстаивая царскую власть от угрозы революции... Вся многовековая история царизма сделала то, что в начале XX века у нас не было и не могло быть иной монархии, кроме черносотенно-погромной монархии.

Создалось положение, известное в шахматах как «цугцванг», когда любой дальнейший ход в этой игре лишь ухудшает положение. Ремонтировать рассыпавшееся и прогнившее здание «дома Романовых» было поздно. Оно годилось только на слом. Царизм уже не мог мирно выйти из тупика. Или гниение страны, гниение долгое и мучительное... Или революция... Другого выхода не было.

БАРОН ФРЕДЕРИКС. После доклада генерала Алексеева государь решил поехать на моторе погулять. Как обычно, я поехал с ним. Мы направились в сторону Орши. Снег был мягкий, пушистый. Около церкви Симеона государь остановил мотор, и мы пошли пешком. В церкви как раз шла служба, двери почему-то были открыты, и голоса певчих, чистые и красивые, далеко разносились по округе. За поворотом мы увидели огромный холм, на склонах которого было устроено солдатское кладбище. Сотни крестов, запорошенные снегом, как голубым саваном, ровными рядами тянулись до самого бора. Это была величественная картина.

Раскрасневшийся на морозе государь повернулся ко мне и сказал:

— Сейчас бы чайку горячего...

Вернувшись домой, мы сели около самовара и конечно же играли в домино. У государя было прекрасное настроение: фортуна в этот раз улыбалась ему. День прошел спокойно.

Иван Дмитриевич Чугурин, 34 года, жестянщик, в РСДРП с 1902 года, один из руководителей баррикадных боев в Сормове в 1905 году, был в ссылке, бежал, учился у Ленина в партийной школе в Лонжюмо. С 1916 года секретарь Выборгского, член Петербургского комитета РСДРП. 3 апреля 1917 года, в день приезда Ленина в Петроград, вручит Владимиру Ильичу партийный билет. В октябречлен районного штаба по руководству восстанием. После ОктябряКрасная Армия, ВЧК, директор верфи в Ленинграде.

ЧУГУРИН. Таких тяжелых дней, как в феврале, ни прежде, ни потом, когда многое пришлось пережить, у меня не было... Стихия стихией, но ведь для нее тоже русло нужно. Ясно было — или попрут без толку лавки громить... Или на дело поворачивать — главное наше дело... Казалось бы, что проще — «Давай!». Но это только совсем глупый человек считает, что если революционер, то всегда — давай! Тут думать надо... А кому думать? В Питере в этот момент — никого... Все авторитеты, которых вся партия знает, или в эмиграции, или в Сибири... Правда, Ильич все эти годы сотни раз писал нам, вникал, советовал, каждый наш шаг обговаривал, предупреждал: не пропустите момента, не пропустите момента! А наше ПК, да и бюро ЦК, как бы это сказать, чтобы никого не обидеть,— практики. Свое дело — стачки, демонстрации, баррикады — знали хорошо. Но ведь тут такое наворачивалось... Момент или не момент? Вот экзамен... Не только для нас, но и для учителей наших... Понимаете, ответственность какая? Сейчас легко рассуждать, а тогда...

Вечером, как условлено, собираемся за Выборгской стороной, на огородах. Холодно.

Коля Свешников приносит чугунок с теплой картошкой. Разбираем. Ругаем, что соль забыл. Приходят Шляпников с Залуцким, потом остальные. Если память не изменяет, здесь находятся следующие товарищи, кроме упомянутых: Ганьшин, Шутко, Озол, Скороходов, Коряков, Нарчук, Каюров, Лобов и я. Настроение приподнятое. Становимся все в кружок, чтобы каждого было видно. Залуцкий осматривается и говорит:

— От ПК есть, выборжцы тут, можем начинать. Как настроение?

Как всегда, поперек батьки в пекло лезет Петька Коряков:

— Ну, что было... Фараон на коне прямо на меня. В ногах у меня слабина какая-то, а сам гляжу — и у него глаза испуганные. Схватил его за ногу, не, честно, прямо обнял, как мать родную, и вниз, кобыла в сторону, а он на меня свалился, как куль. Лежим обнявшись, смех один... Не, честно...

Все смеемся, ему это впервой, в пятом году под стол пешком ходил, а он продолжает:

— Народу тысяч двести, не, честно...

Я и говорю ему:

— Это у тебя коленки дрожали и в глазах двоилось. Мы посчитали — больше ста тысяч бастовало, ну, а на улицах, конечно, поменьше было.

Тут с протестом вмешивается Каюров:



— Как-то все неправильно получилось. Мы же позавчера договаривались: никаких частичных выступлений. Выдержка и дисциплина. Так? Так. И вдруг нате вам — все на Невском, здрасте!

Смеемся: «Здрасте, здрасте».

— Ну, а ты-то как туда попал? — спрашивает, улыбаясь, Залуцкий.

— А что я? Как забастовка пошла, решили не удерживать, выводить всех на улицу и самим идти во главе. Вот тебе и «здрасте».

Тут опять со своим «не, честно» вылезает Петька Коряков (до сих пор у меня в ушах стоит это его «не, честно», жаль парня, хороший большевик был), но так как времени у нас в обрез, решаем послушать Нарчука.

— Хорошо, что все сориентировались идти на Невский. Получилось сразу что-то цельное и внушительное. Если бы остались по районам или разбрелись по центру — всех бы по кускам разбили. Вышло примерно около ста пятидесяти заводов и фабрик. Завтра выведем больше. Попробуем превратить забастовку во всеобщую...

— Чхеидзе и Керенский,— перебивает Шляпников,— передали через Соколова, что желают встретиться.

— Чего им надо? Зачем это? — все заволновались.

— Сегодня на улице,— вмешиваюсь я,— наши заводские меньшевики и эсеры держались молодцом, как все... Сходи. Смотри только, чтоб не облапошили...

— Так как же завтра? Решили продолжать? — спрашивает Залуцкий.

Все согласно закивали.

— У нас такая же точка зрения,— говорит Залуцкий.

— На бюро ЦК хочет,— охлаждает наш пыл Шляпников,— чтобы всем была ясна перспектива. Это не обычная стачка на два-три дня... Мы накануне решительного боя. Уличные демонстрации неизбежно вовлекут широкие массы. Сегодня было сто тысяч, завтра будет двести. Обострение борьбы заставит правительство пустить в дело армию. Бояться этого мы не должны. Все недовольство солдат войной и своим положением, наши лозунги, наша агитация должны заставить их присоединиться к рабочим. Но это путь уличных битв, и мы не можем питать мещанских иллюзий, обманывать рабочих несбыточными надеждами на победу без жертв. Другого пути, товарищи, сегодня нет. Готовы ли мы?

Видно, бюро ЦК решило вести дело всерьез. По тому, как был поставлен вопрос, мы это сразу почувствовали. Но это только прибавило решимости. Раздаются голоса: «Да, ясно, чего там...»

— Нет, подождите,— останавливает нас Залуцкий.— Дело не в том, что ты, или ты, или я, или все мы ляжем. Мы даем лозунги, за нами пойдет масса, а встретить ее могут пулеметы. Все, что может случиться, падет на нас. Пусть каждый подумает, какую ответственность берем на себя. Вправе ли мы? Подумайте...

Тут я опять подаю голос:

— Если бы не знали, во имя чего, и мы бы не повели, и за нами бы не пошли.

Все соглашаются со мной.

— Итак,— подводит итог Залуцкий,— завтра выводим. Сходимся у Казанского собора. Особое внимание к солдатам. Только не стрелять. Подходите вплотную, отсекайте офицеров. Солдат не трогать. Только агитировать. На митингах выступает каждый.