Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 31



– Ян Фридрихович… – Разорвала слипшиеся губы. – Разве нельзя…

Руки и ноги больной дергались как на шарнирах. Частота дерганий все увеличивалась. Вот она вся уже тряслась. Мелко тряслась, страшно; тряслась голова, тряслись кисти рук, трясся подбородок, вибрировал тощий торс. Люба обхватила голову руками. Сквозь пальцы деревенским творогом лез белый лен шапки.

– Сделайте же что-нибудь! Скорее!

Боланд положил жесткую руку на круглое лунное плечо Любы.

– Стойте спокойно. И смотрите. Сейчас фаза возбуждения начнет проходить.

Губы Маниты выпятились вперед. Вытянулись трубочкой. Застыли. Тело продолжало дрожать. Все крупнее; сильные волны колыхали плечи и живот, голова кивала, соглашаясь с невидимым спорщиком. Пальцы скрючились и схватили край простыни. Цепко, крепко сжали. Потащили на себя.

– Она умирает. Обирается! Так делают умирающие больные. Я знаю. Вы убили ее!

Глаза Любы засверкали. Она сдернула с головы и смяла шапочку. Сжимала ее в кулаке.

Боланд хотел улыбнуться, но не улыбнулся.

– Нет. Не убил. Глядите. Все только начинается.

Он шагнул к койке и осторожно, умело, как заправский офтальмолог, вывернул Маните верхнее веко.

– Широкие зрачки. А теперь глядите. Сужаются. Все. Кома.

Пощупал мышцу над локтем. Твердая. Пощелкал пальцами перед носом. Не видит. Вынул из кармана иглу. Потыкал Маните в шею, в щеки. Тишина. Санитары стояли рядом, сопели. Беззвучно вошла в палату сестра. Несла шприц. Чуть не упала через валявшийся на полу лоток. Перешагнула. Боланд взял безвольную руку. Нащупал пульс. Считал удары, шепча: раз, два, три, четыре.

– Брадикардия. Температура падает. Она вся мокрая.

Люба сглотнула.

– Может, доктора Сура позвать?

Теперь он сверкнул глазами.

– Доктора Сура? На черта он тут мне?

– На подмогу.

Покривился. Смолчал. У Маниты подрагивали под веками глаза. Нистагм. Все верно. На свет реакции нет. Бледная, аж голубая. Щеки отливают синевой. Кровоснабжение мозга плохое. Тут важно не перебрать. Время. Надо выждать время; недоберешь – не получишь лечебного эффекта, перегнешь палку – получишь живой труп и реанимацию. Опять лезвие! Лезвие, да, ты идешь, циркач, под куполом по ножу босиком, и ноги ранишь.

– Боже! – закричала Люба в голос. – Что это! Что это!

Оставила спинку койки и судорожно, не помня, что творит, вцепилась в руку Боланда.

Манита вытянула ноги под длинной рубахой. Ноги чуть приподнялись над матрацем. Ступни дико, по-цирковому вывернулись вверх и внутрь. Так заледенели. Руки тоже поднялись, сами собой, локти хрустнули, запястья напряглись медно, железно. Мышцы все вздулись. Пошли по телу каменными буграми. Вся женщина превратилась в уродливую бронзовую скульптуру. Выкрашенную известкой мертвенной белизны.

– Тонические судороги, коллега.

Не отрывал глаз от больной. Внутри себя считал секунды, как удары сердца. Раз, два, три. Четыре, пять, шесть. Свое сердце считал, а оно считало время. Манита запрокинула голову назад. Спина ее выгнулась трамвайной дугой. От тела шел жар, как от костра. Потом пошел холод. Она лежала, разведя напряженные руки, будто хотела всех обнять. Ступни, как лица маленьких чудовищ, глядели друг на друга. Она дышала все реже. Боланд считал вдохи. Раз, два, три. Четыре. Манита вдохнула. И больше не вдыхала.

– Маша… У тебя глюкоза?..

Внезапно говорил тихо, почти шептал, бормотал. Будто Манита спала, и он боялся ее разбудить.

– Да.

– Дай подержу. Тащи еще кордиамин. Лоток… подними…

Гибко наклонилась красивая сестра, подхватила с пола лоток, сломя голову побежала в процедурную.

Шапочка вывалилась из руки Любы. Боланд поймал ее на лету.



– Наденьте…

– Она умирает…

– Бросьте… пороть ерунду…

Но сам, видела Люба, уже боялся.

Плечи Маниты поднялись над грудной клеткой, и грудина ввалилась внутрь, как сломанный ящик. Она все так же, дудочкой, держала деревянные губы. Грудь не поднималась. Замерла.

– Не дышит…

– Сейчас задышит!

Не глядя, взял у сестры из рук шприц с кордиамином. Отдал ей – с глюкозой. Закатал рукав, воткнул иглу. Попал в сосуд: под кожей разливалась синяя кровь.

– Теперь глюкозу. Я сам. Перехвати ей руку.

Сестра обкрутила Маните руку выше запястья резинкой, вена надулась, Боланд попал в вену сразу, выдохнул облегченно. Глюкоза вытекала из иглы внутрь. Внутрь женщины. Внутрь смерти. Белая, сладкая жизнь.

«Живи. Только живи. Ты ничего не будешь помнить, что мы тут с тобой сделали».

Все. Ушла доза! Скулы Маниты из синих стали чуть розовыми. Грудь задышала. Шумно вылетал воздух из носа. Мышцы опять стали перекатываться под кожей. Судороги усилились. Она закусила губу и прокусила до крови. Боланд схватил с тумбочки столовую ложку и всунул Маните в зубы.

– Эх, черт… надо было палку… Маша, до чего ты дура!..

Руки женщины ожили. Она взмахнула ими и водила ими сначала по сведенному болью лицу, потом махала перед лицом. Два белых флага. Сжались в кулаки. Махала кулаками. Сквозь зубы, с торчащими в них самолетной ложкой, вырвался громкий стон. Такой же стон вырвался у Любы. Глотка под подбородком Маниты вздулась, как зоб у индюка. Клокотанья раздирали ее изнутри. Она била головой по подушке. Санитары навалились ей на плечи. Держали крепко. Она билась. Вырывалась. Она текла лавой. Брызгала ядом. Лилась спиртом. Пьянила их всех, слабаков, недужных, бессильных, сильной и великой водкой. Да! Я такая! Витька Афанасьев всегда говорил: ты пьяная женщина, и ты нас пьянишь. Мы от тебя, лишь от тебя хмелеем!

Румянец внезапно, разом, скатился со щек. Снежная пустота залила лицо. Перестала дергаться. Бороться – перестала. На койку рухнула. Задрала подбородок. Изо рта побежала пена. Окаменела. Закатила глаза. Слоновая кость белков сквозь прорези век. Хрипы птичьего горла. Сестра тащила капельницу. Боланд тихо матерился. Люба глядела неподвижными глазами. Два дорогих опала с красными точками плывущих прочь зрачков под белым крахмальным шутовским колпаком.

Кома пришла во второй раз. Ничего. Такое тоже бывает. Выведем. Не тех еще выводили. И эту вытащим. Маша, калий, магний, коргликон! Маша, камфару! Нашатырь! Не больной. Ей! Пальцем на врача показывал. Люба сама взяла ватку из дрожащих рук сестры. Кололи, искали вены, не находили, опять кололи. Синяя кровь медленно, важно текла в недосягаемых тонких, водорослевых жилах. Надо было найти кончиком иглы и проколоть насквозь единственный миг, вставший между болью и безмолвием. Нашел. Он всегда находил. Он опытный. Это ему лучше ничего не помнить. Но он всегда помнит все. Ему самому надо бы инсулиновую кому. Пожалуй, он попросит Любу. Она уже насмотрелась. Она уже научилась. Она понятливая.

Всех отослали: санитаров, сестру, нянечек. Обедали, молча стучали ложками. Люба не ела. Она не могла есть. Она сидела на колченогом стуле около Манитиной койки. Смотрела на нее. Пришла Тощая. Потрепала ее по плечу: что восседаешь тут? На это постовая сестра есть! Люба глядела невидяще. Опалы плыли. Прошептала: я слежу за ней.

Когда Манита очнулась, она изумленно обводила глазами плафоны, тумбочки, палату, окно за решеткой.

Где я? Кто я? Люба улыбнулась и заплакала. Ты в больнице. Ты что-нибудь помнишь? Я ничего не помню. И я тоже ничего не помню; вот и хорошо, мы обе свободны.

Люба вытирала слезы шапочкой.

Манита лежала недвижно, спокойно, вытянув ноги, тускло глядя в белый потолок.

Беньямин ловил таракана.

Он ловил больничного таракана, а вся палата глядела на него и хохотала.

Советы давали.

– Ты ловчей, ловчей!

– Прыгни, прыгни!

– А ты присядь! Присядь!

– Да нет, что тут присядь, ты на живот ляг! На пол! Не бойся! Он чистый!

Таракан-прусак резво бежал по полу. Останавливался, шевелил усами. Беньямин подкрадывался. И только заносил согнутую ковшиком руку – таракан срывался с места и заползал под тумбочку.