Страница 35 из 47
— Поясните свою мысль. Мучают ли вас угрызения совести?
— Вы это о чем, господин председатель?
— Угрызения совести, говорю, у вас бывают? Не понимаете, что это такое? Ну, болит у вас душа, когда вы вспоминаете о жертвах?
— У меня ничего не болит. Здоров я, благодарствую.
За все время, пока шел процесс, Дермюш оживился всего один раз: когда обвинение представило в качестве вещественного доказательства музыкальную шкатулку. Дермюш налег на перила и не сводил с нее глаз, а когда заведенный секретарем суда механизм монотонно заиграл ритурнель, грубые черты преступника осветила нежнейшая улыбка.
До приведения приговора в исполнение его поместили в камеру смертников, где он спокойно дожидался рокового часа. Близость расплаты, похоже, нисколько его не пугала. Во всяком случае, с заходившими в камеру тюремщиками он ни о чем таком ни разу не заговорил. Впрочем, он вообще к ним не обращался, только вежливо отвечал на вопросы. Узника занимало одно: он все старался вспомнить тот самый мотив ритурнели, что толкнул его на преступление. У Дермюша вообще с памятью было не очень: как знать, может, оттого он и впал в раздражение, что напев из музыкальной шкатулки никак ему не давался, потому-то и явился тем сентябрьским вечером к рантье из Ножана-сюр-Марн — двум старым девам и их вечно зябнущему дядюшке, кавалеру ордена Почетного легиона. Раз в неделю, по воскресеньям, за обедом, прежде чем приступить к десерту, старшая из сестер заводила музыкальную шкатулку. В теплое время года окно столовой открывалось, и три лета Дермюш блаженствовал. Притаившись у самой стены дома, он упивался воскресной мелодией, а потом всю неделю пытался воспроизвести ее по памяти от начала до конца, впрочем, всегда безуспешно. Но наступала осень, и вечно зябнувший дядюшка не позволял больше открывать окно, так что в холода музыкальная шкатулка играла только для хозяев. Три года Дермюш все долгие холодные месяцы тосковал без музыки, без радости. Постепенно мелодия ритурнели стиралась из его памяти, с каждым днем она ускользала и ускользала, так что к концу зимы от нее оставалось одно сожаление. Когда снова пришла осень, Дермюш не выдержал мысли о новой разлуке и однажды вечером вломился к старикам. Там его на следующее утро и обнаружила полиция: он слушал музыкальную шкатулку, а рядом лежали три трупа.
Почти месяц помнил он песенку наизусть, а накануне суда опять забыл. И вот теперь, в камере смертников, он все старался соединить обрывки вновь услышанной — спасибо обвинению — мелодии, но те с каждым днем становились все менее точными. «Динь-динь-динь», — напевал с утра до ночи приговоренный к смерти.
Навещавший Дермюша тюремный священник неизменно заставал узника в благодушном настроении. Жаль только, Божье слово не доходило до сердца несчастного ввиду его явного скудоумия. Говори — не говори, все едино: Дермюш покорно выслушивал духовника, однако односложные ответы, равно как отсутствующее выражение лица свидетельствовали о том, что его нисколько не заботило спасение собственной души, если таковая вообще имелась. Впрочем, однажды, уже в декабре, повествуя смертнику о Пресвятой Деве и ангелах, духовник словно бы заметил проблеск интереса в маленьких тусклых глазках, но очень уж мимолетный: привиделось, решил священник. Однако, когда беседа подошла к концу, Дермюш вдруг спросил: «А что, младенец Иисус и вправду есть?» Капеллан не стал мелочиться. Строго говоря, следовало ответить, что те времена, когда Иисус был младенцем, давно прошли, и поскольку в возрасте тридцати трех лет Он принял смерть на кресте, то говорить о Нем в настоящем времени весьма затруднительно. Однако донести эту мысль до твердолобого Дермюша не представлялось возможным. Зато история о младенчестве Христа была преступнику доступна и могла раскрыть его душу для света Божьей истины. И священник поведал Дермюшу, как Сын Господа выбрал для Своего рождения хлев и явился на свет между волом и ослом.
— И все для того, чтобы показать, что Он с бедняками, что Он пришел в этот мир ради них, понимаете, Дермюш? Он мог бы родиться и в тюрьме, сыном последнего из смертных.
— Понимаю, господин кюре. Вы хотите сказать, что в моей камере младенец Иисус еще бы согласился появиться на свет, а в доме у мелких собственников — никогда.
Священник в ответ лишь неопределенно качнул головой. Логика Дермюша была неуязвима, но он как-то уж слишком сводил все к своему частному случаю — вряд ли подобный вывод приближал его к раскаянию. А потому, сделав сей невнятный жест, духовник снова завел про волхвов, избиение младенцев, бегство в Египет, рассказал, как младенец Иисус, став уже зрелым бородатым мужем, принял мученическую смерть на кресте вместе с двумя разбойниками, дабы открыть людям райские врата.
— Вы только представьте, Дермюш, благоразумный разбойник первым из смертных попал на небеса, и это не случайно — так Господь указал нам, что любой грешник может уповать на Всевышнее милосердие. Даже самое страшное преступление в глазах Господа поправимо…
Но Дермюш уже давно не слушал священника: все эти сказки про благоразумного разбойника, дивный улов, про то, как Господь накормил народ семью хлебами, были для него что темный лес.
— Ну и значит, младенец Иисус вернулся к себе в хлев? — Только младенец Иисус его и волновал.
«Сущее дитя, — подумал священник, выходя из камеры Дермюша. — Сам небось не ведал, что творил. Здоров, как бык, а душа младенческая. И стариков-то он убил не со зла — случается же, что ребенок ломает куклу, отрывает ей руки-ноги. Ребенок он и есть, и больше ничего, — несчастный ребенок, не сознающий своей силы, а его вера в младенца Иисуса — тому доказательство».
И святой отец стал просить Господа сжалиться над неразумным.
Прошло несколько дней, капеллан снова пришел к Дермюшу.
— Неужели поет? — спросил священник тюремщика, открывавшего камеру.
Из-за двери безостановочно долдонил низкий голос Дермюша, словно гудел большой колокол: «Динь-динь-динь».
— Да он целыми днями так: все «динь-динь» да «динь-динь». Кабы хоть складно, а то вообще ни на что не похоже.
Духовника не могла не беспокоить беззаботность приговоренного к смерти, при том что тот еще не уладил свои дела с небесной канцелярией. Дермюш казался оживленней обычного. Свирепое лицо его излучало приветливость и бодрость, в щелочках глаз светилась радость. Кроме того, он был не в пример разговорчивее, чем раньше.
— Как там на дворе погодка, господин кюре?
— Снег идет, сын мой.
— Снег это ничего, снег ему не помеха. Ерунда это, снег-то.
И снова капеллан заговорил о милосердии Господа, сладости покаяния, но поскольку заключенный то и дело перебивал его вопросами о младенце Иисусе, то никакого действия наставления священника не возымели.
— А правда, младенец Иисус знает всех на свете? А в раю все его слушаются, да? А как по-вашему, господин кюре, младенец Иисус любит музыку?
Духовник и слова вставить не успевал. Когда он пошел к двери, узник сунул ему в руку сложенный вчетверо листок.
— Письмо это, младенцу Иисусу, — объяснил он, улыбаясь.
Капеллан взял послание и, выйдя из камеры, прочел:
«Дорогой младенец Иисус!
Пишу тебе, чтобы кое о чем попросить. Зовут меня Дермюш. Скоро Рождество. Знаю, ты на меня не в обиде за трех старикашек из Ножана. Ты бы и сам ни за что не родился в доме таких гадов. Тут мне уже все без надобности, я скоро сыграю в ящик. А вот когда я попаду в рай, дал бы ты мне музыкальную шкатулку — это и есть моя просьба. Заранее благодарю. Желаю здравствовать,
Дермюш».
Духовник пришел в ужас от прочитанного: сомнений не оставалось — ни о каком раскаянии убийца и не помышлял.
«Простодушный он, конечно, и разумения у него не больше, чем у новорожденного, — недаром он, как наивное дитя, верит в младенца Христа. Но когда он предстанет пред Небесным Судом с тремя убийствами на совести и без тени покаяния, то и сам Господь ему не поможет. А между тем душа у него чистая, как родниковая вода».