Страница 2 из 47
— Ты такой красивый, — сказала она. — Такой одаренный. Чего стоят одни башмаки! А бархатные брюки! А кроличья каскетка! О дорогой мой, у тебя тонкая, чистая душа художника, мне так повезло, что я тебя встретила, сокровище мое, радость моя, а ведь я не открыла тебе свой секрет.
— О чем ты?
— Милый, я скажу тебе одну вещь, которую поклялась никому не говорить: я обладаю даром вездесущности.
Теорем расхохотался, но Сабина сказала:
— Смотри!
И в тот же миг умножилась, а Теорем, обнаружив себя в окружении девяти совершенно одинаковых Сабин, почувствовал, что вот-вот лишится рассудка.
— Ты не сердишься? — застенчиво спросила одна из них.
— Да нет, — ответил Теорем. — Совсем наоборот.
Он через силу улыбнулся, показывая, что благодарен и счастлив, и успокоенная Сабина горячо поцеловала его девятью устами.
В начале октября, примерно через месяц после возвращения в Париж, Лемюрье заметил, что беседы с ангелами прекратились. Жена выглядела озабоченной и печальной.
— Ты что-то загрустила, — сказал он. — Может, оттого, что мало выходишь из дому? Хочешь, пойдем завтра в кино?
В это же самое время Теорем расхаживал по мастерской и кричал:
— Откуда я знаю, где еще ты сейчас изволишь находиться! Может, ты уже в Жавеле, а может, сидишь в кафе на Монпарнасе, в обнимку с каким-нибудь мазуриком? Или в Лионе целуешься с каким-нибудь фабрикантом? Или в Нарбонне лежишь в постели какого-нибудь винодела? Или тебя ласкает в гареме персидский шах?
— Клянусь тебе, любимый…
— Она клянется! Что тебе помешает клясться и при этом спать с двумя десятками любовников? Нет, я сойду с ума! Во мне все кипит! Я за себя не отвечаю — я готов на все!
Дойдя до этой угрозы, он стал искать глазами ятаган, который год назад купил по случаю на барахолке. Сабина, дабы удержать его от смертоубийства, раскинулась на двенадцать персон, которые встали стеной, преградив ему путь к оружию. Теорем утих. Сабина сложилась.
— О, как мне тяжело! — стонал художник. — Еще и эта мука вдобавок ко всем моим терзаниям!
То был намек на некоторые затруднения как материального, так и морального порядка. Ибо, по словам Теорема, он находился в тяжелейшем положении. Домовладелец, которому он задолжал за три квартала, грозился описать его имущество. Лиможский дядюшка внезапно прекратил выплачивать пособие. А тут еще творческий кризис, очень болезненный, хотя сулящий нечто грандиозное. Теорем чувствовал, как бурлят и ищут выхода могучие силы его дарования, но их сковывает безденежье. Попробуй-ка создай шедевр, когда в дверь стучатся голод и судебный исполнитель. Сабина слушала его с волнением, сердце ее разрывалось. За неделю до того она продала последние драгоценности, чтобы Теорем заплатил долг чести угольщику с улицы Норвен, и сокрушалась, что ей нечего больше принести в жертву гению. В действительности положение Теорема было не хуже и не лучше, чем обычно. Лиможский дядюшка по-прежнему выбивался из сил во имя будущей славы любимого племянника, а домовладелец, наивно рассчитывая воспользоваться бедностью молодого художника, который должен стать великим, с такой же охотой принимал скороспелую мазню квартиранта, с какой тот ею расплачивался. Но Теорему не только доставляло удовольствие поиграть в проклятого поэта и богемную личность, он еще смутно надеялся, что мрачная картина его невзгод толкнет молодую женщину на самые отчаянные шаги.
В ту ночь, боясь оставить его одного в беде, Сабина осталась раздвоенной и провела ночь у любовника. На другое утро она проснулась с нежной, счастливой улыбкой на устах.
— Мне приснился сон, — сказала она, — как будто мы держим маленькую, метра два по фасаду, бакалейную лавочку на улице Сен-Рюстик. И у нас всего один клиент — школьник, который заходит купить леденцов и ячменного сахару. На мне был синий фартук с большими карманами. На тебе рабочий халат. По вечерам в задней комнатке ты записывал в толстой книге: «Дневная выручка — шесть су за леденцы». И вот ты говоришь: «Чтобы наши дела пошли в гору, надо бы найти еще одного клиента. Какого-нибудь старичка с седой бородкой…» Я хотела ответить, что с двумя клиентами мы с ног собьемся, но не успела и проснулась.
— Ну-ну! — сказал Теорем (с горькой улыбкой и таким же горьким смешком). — Ну-ну! — сказал художник, уязвленный до глубины души (кровь уже шумела у него в ушах, а черные глаза метали молнии). — Ну-ну, — сказал он, — значит, тебе хотелось бы сделать из меня лавочника?
— Да нет же. Это просто сон.
— Вот именно. Ты спишь и видишь, чтоб я стал лавочником и нацепил халат.
— Что ты, милый, — проворковала Сабина. — Если б ты сам видел, как он тебе идет!
Теорем вскочил с постели и захлебнулся от возмущения: все, все его травят! Мало того что хозяин выгоняет на улицу, а лиможский дядюшка решил уморить голодом, и это как раз тогда, когда в нем вызревает нечто. Когда он вынашивает в себе шедевр, грандиозный, но хрупкий. Так еще и любимая женщина смеется над его великими замыслами и мечтает, чтобы они сорвались. А его самого хочет запихнуть в бакалейную лавку! Почему уж тогда не в Академию?! Он кричал истошно, с мукой в голосе, мечась по мастерской в пижаме и раздирая грудь, точно отдавал свое сердце на растерзание хозяину, лиможскому дядюшке и любовнице. Сабина ужасалась неистовым страданиям художника и стыдилась своего ничтожества.
В полдень Лемюрье пришел домой обедать и застал жену в расстроенных чувствах. Она даже забыла собраться, так что на кухне глазам его предстали четыре женщины, занятые разными делами, но с одинаково заплаканными глазами. Лемюрье был неприятно поражен:
— Ну вот! Опять гипофизарная недостаточность разыгралась! Придется повторить лечение.
Когда же приступ миновал, он обеспокоился черной тоской, которая, что ни день, все явственнее снедала Сабину.
— Бинетта, — сказал он (этим ласковым именем добрый человек называл обожаемую молодую жену), — Бинетта, я не могу больше видеть тебя такой подавленной. В конце концов я сам заболею. И так уже то на улице, то в конторе вдруг привидятся твои грустные глаза — и сердце кровью обольется. Бывает, расплачусь прямо над бюваром. Приходится снимать очки и протирать стекла, а это весьма значительная потеря времени, не говоря о том, что слезливость производит дурное впечатление как на подчиненных, так и на начальство. И наконец, я даже сказал бы, и главное, — я опасаюсь губительного влияния на твое здоровье этой тоски, хоть она и придает твоим ясным глазам особый шарм, и настоятельно просил бы тебя принять безотлагательные и энергичные меры против этого опасного состояния. Нынче утром Портер, наш замдиректора, милейший, прекрасно образованный и в высшей степени компетентный человек, любезно преподнес мне клубную карточку лоншанского ипподрома — он получил ее от зятя, крупной столичной шишки и одного из организаторов скачек. Атак как тебе необходимо развеяться…
В тот вечер Сабина первый раз в жизни была на скачках в Лоншане. По дороге она купила программку и выбрала лошадь по кличке Теократ Шестой — созвучие с драгоценным Теоремом показалось ей счастливым знаком. В манто из голубого финтифлюша с пескоструйной оторочкой и в тонкинской шляпке с абажурной вуалеткой, она привлекала взгляды мужчин. Первые забеги оставили ее вполне равнодушной. Она была поглощена мыслями о своем дорогом возлюбленном, страдающем оттого, что жизнь ставит препоны его вдохновению, и мысленно видела, как сверкают его черные очи, когда он творит у себя в мастерской, напрягая все силы в борьбе с пошлой действительностью. Ей захотелось немедленно раздвоиться, перенестись на улицу Шевалье-де-ла-Бар и нежным прикосновением освежить пылающий лоб Теорема, как водится у любовников в тяжелые минуты. Однако она не поддалась искушению, боясь потревожить увлеченного работой художника. Оно и к лучшему, так как Теорем в это время находился отнюдь не в мастерской, а за стойкой бара на улице Коленкур, потягивал винцо и подумывал, не поздно ли еще закатиться в кино.