Страница 14 из 167
— Некуда! — Крикнул шофер, притормозив возле бабки.
— Заплачу! Хочешь яичек? Вареные! — крикнула, старушка. Конечно, шоферу яичек захотелось. — На, родимый, тут пяток. Ешь на здоровье!
— Бабка, а нас двое, — недовольно буркнул шофер. — Неровно.
— Поделите, — шмыгнула носом старушка, проворно влезая на машину.
Вскарабкавшись в кузов, новая пассажирка протиснулась в середину. Нос большого чайника с творогом уперся в толстую ногу соседки. Машина набирает скорость. Сбоку каменки — глубокая канава, смотрю то на дорогу, то в кабину. Шофер пытается разломить вареное яйцо.
Оно выскальзывает из рук. Еще миг — и машина летит в сторону канавы. Я тоже куда-то лечу и больно шлепаюсь на землю. Рука судорожно отыскивает мешок с житом. Мгновение или вечность. Не пойму, что случилось! Оглядываюсь по сторонам. Среди рассыпанной картошки лежит женщина с разбитой ногой. Валяется чайник, из которого вывалился белый творог. С носика чайника капает кровь. Кругом стоны. Машина — вверх колесами.
В каком-то забытье иду вдоль дороги не оглядываясь, таща на плече свой мешок. Сколько иду, не помню. Очнувшись, сажусь около кустов. Мимо по дороге едут машины. Не прошусь, да и денег у меня нет. Что были, отдала шоферу. К ночи добрела до деревни. На окраине, возле сараев, меня догнали две женщины. Они катили перед собой тележку. На тележке — мешки.
— Чего такая понурая-каурая? Ну-ка, давай твой заплечник! — веселые женщины подхватили мое жито и бросили в тележку. — Не ленись, помогай! — Я вцепилась в деревянную ручку и пошла рядом.
Небо заволокло тучами. Стало быстро темнеть.
— Вот что, — сказали женщины, — ты тут постой, покарауль вещи, а мы пойдем поищем ночлега.
В деревне темно. Может быть, спят, а может быть, хорошая светомаскировка на окнах? Я стою, прижимаясь к тележке, вслушиваюсь в темноту. Смотреть некуда. Темно так, будто на тебя надели черный мешок. Ни луны, ни звезд. Ночь тихая, теплая. Где-то лает собака. И вдруг, перед самым носом, лицо в круглых больших очках. Еще мгновение — и душераздирающий страшный вопль, вопль ужаса и страха. Это кричу я. Ко мне подскочили перепуганные женщины. Они оказались рядом. Женщины стали успокаивать меня. Я до сих пор не знаю, была это явь или видение моего утомленного всеми событиями мозга. Вскоре мы сидели в освещенном доме и пили чай. Потом спали на полу на мягких перинах. Утром я встала рано-рано и, захватив мешок, тихо ушла. Мне было стыдно за свои ночные крики перед хорошими тетями и гостеприимными хозяевами, которым они все рассказали.
Как я узнала потом, в тот день я прошла почти тридцать километров. Иногда присаживалась возле обочин, ела малину. Ягоды на солнцепеке хорошо вызрели, были крупными, сочными. Солнце, румяное и горячее, все ниже и ниже склонялось над землей. Я останавливалась. Порой мне казалось, что больше не смогу сделать и шага, но собиралась с силами, шла дальше. Неожиданно увидела пастуха. Вихрастый мальчишка сидел за кустами, строгал ножиком палку.
— Хочешь молока? — спросил незнакомец.
— Хочу, — отозвалась я тихо и села.
За кустами коровы щипали траву. Было слышно, как они жуют. Пастух взял банку, подошел к пестрой, погладил ее, стал доить.
— На, пей! — молоко было теплое, почти горячее, пахло травой и коровой. — Хорошая у нас Пеструха, правда?
— Твоя?
— Наша. Значит, и моя. Мамка разрешает мне ее дома доить.
— А как же сейчас? Немножко нельзя!
— Нельзя, но ты же голодная?
— Почем знаешь?
— Вижу. А я в Змееве живу.
— Это же рядом с Калинином! — обрадовалась я. — Значит, дома.
— Пять километров еще. Но считай дома, — согласился пастух. — А то оставайся, успеешь.
Но мне не терпелось. Сердце сильно сжималось как-то странно и необычно. При мысли о доме захватывало дух. Такого я еще никогда не чувствовала.
Работниц молочного завода, где работает мама, так как молока поступало мало, отправляли на лесозаготовки. Истощенные женщины еле тащили себя и растущих, вечно голодных детей. Спасая нас, мама увольняется с завода, не получает хлебной карточки, едет в более сытую часть нашей области — в Бежецкий район. К счастью, война не прошлась по этой земле, не выжгла деревень и сел. Жители не прочувствовали в полной мере всех ее тягостей, поэтому из Калинина и других мест потянулись изголодавшиеся люди обменивать вещи на муку, картошку, лук. Занимаясь портновским делом как самоучка, но со вкусом, мама переходила из дома в дом и обшивала их обитателей. Кормилась сама, а за работу брала натуроплатой — мукой. Привозила ее нам и снова уезжала. Из муки можно делать блины и другие хлебные изделия. Но не было масла. Поэтому мы с братом сотворяли болтушку на воде и варили ее в чугунке, поставленным на таганчик. Иногда мама привозила овес. Феликс молол его на жерновах, и мы ели овсяный кисель. Однажды в глиняном горшке, черпая деревянными ложками собственного производства, доедая кисель, обнаружили на дне утонувшую мышь. Это к слову. Но самое интересное было в том, что наша соседка по «вышке», где мы жили (а стена разделяла комнаты только болтающейся снизу обойной), при участии сына Игоря брала муку. Заходя к ним, мы видели, как они пекут блины. Тетя Рая, не смущаясь, говорила:
— Была на рынке. Вот и купила.
Мама же, возвращаясь домой, удивлялась тому, как мы смогли за короткий срок съесть столько муки. Догадывалась, но не сердилась:
— Они ведь с нами тоже делились, найдя в своем сарае целую бочку, плотно набитую какими-то хрящами?
Правда, это было зимой 1942 года. К тому же соседка спасла меня от слепоты. Мама была в отъезде, когда у меня загноились глаза, закрылись мешками, полными густой зеленой слизи. В больнице вывернули веки, промыли от гноя, чем-то смазали. Я не ослепла.
Наступил самый торжественный день в моей жизни. Меня и моих товарищей по классу принимают в пионеры. Мы выучили слова клятвы, подготовили галстуки из красного ситца, блестящие пионерские значки. На значках изображена поленница дров с языками пламени. Мне кажется, что уже чувствую на груди у себя горячий пылающий костер значка, который надежно скрепит углы красного пионерского галстука. Я волнуюсь: вдруг запнусь?! Не произнесу слов клятвы? Я хорошо выучила. От волнения делаюсь ярче пионерского знамени. На меня смотрят военные. Прием в пионеры проходит в зале подшефного госпиталя, который на Ленинградском шоссе. Собираюсь с духом и, чеканя каждое слово, произношу нужные слова.
Ребята нашего класса — частые здесь гости. Особенно я. Моя мама работает тут сестрой-хозяйкой. В проходной меня знают и пропускают как сотрудницу.
Снова наступила весна. Быстро тает снег. Учась во вторую смену, пытаюсь проскочить улицами, пока не пригрело солнце. Но с каждым днем солнце начинает светить все раньше и ярче, поэтому прихожу с мокрыми ногами. Калоши, что были сделаны на фабриках до войны, изношены. На производствах делают снаряды и прочую военную технику. Вся наша страна живет под лозунгом: «Все для фронта! Все для победы!» Мама ставит набухшие валенки на печку. Я надеваю больничные тапочки.
В госпитале мы пишем раненым письма, старательно выводя буквы. Буквы у меня так и остались круглыми, широкими из-за тетрадей, сшитых из газет. Когда я появляюсь в палате, раненые начинают улыбаться, и обязательно кто-нибудь скажет: «Пришла веселая переменка! Спой, девчушка». И я начинаю: «Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой, выходила на берег Катюша, на высокий на берег крутой. Выходила, песню заводила...» Но сегодня петь не хочется. В коридоре на носилках лежит молодой десантник.
— Почему ему лицо простыней закрыли? — спрашиваю я санитарку.
— Умер, дочка, — отвечает тетя Нюра.
— У вас и умер?
— Ты думаешь, только на фронте погибают? Умирают и в госпиталях. Там еще один на ладан дышит.