Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 116



По правде говоря, не ждал я этого. Когда я решил ее за сына просватать, мне почему-то и в голову не пришло, что она от дорожного мастера понесла. Время было военное, каждый день ждали, что либо Койчо в армию возьмут, либо меня мобилизуют, вот я и думал об одном — как бы скорее свадьбу спроворить. Старики у нас говорят, что не тот, мол, ребенку родитель, кто родил, а тот, кто вырастил. Хорошо сказано. Но признаюсь, когда я услышал, что сноха на шестом месяце, первое, чего я пожелал, это чтоб дите мертвое родилось. Чтоб мой сын чужого ребенка растил, чтоб ублюдок внуком моим считался, от одной этой мысли меня чуть не вырвало. А сноха не призналась, что беременна. У ней, мол, с детства в животе какая-то болезнь, так иногда пучит ее. Дай-то бог, чтоб и впрямь так было, подумал я про себя. Да, но бабы в этих делах лучше разбираются. «Брюхатая она, — убеждает меня жена, — на шестом месяце, а что не признается, так это от стыда, я своей свекрови тоже стыдилась». И верно, она когда Койчо носила, так до восьмого месяца от матери моей скрывала. И моя мать свекра и свекрови стыдилась, а отец мой в это время на военной службе был, так она меня чуть в поле не родила. Это с давних пор повелось — молоденькие снохи стыдятся и глядят, как бы им свое брюхо от старших скрыть. Да, но тут жена забеспокоилась, что, мол, как же так — со свадьбы прошло четыре месяца, а сноха на шестом. Я сказал ей, что они с Койчо еще до свадьбы слюбились, я их, мол, раз застукал, потому и поспешил со свадьбой, чтоб девку от срама уберечь. Жена поверила, да я и сам себе поверил. Раз ребенок родится в нашем доме, значит, будет наш, и больше никаких.

Так бы оно и было, но сноха больше не поднялась. Только что к столу выходила, два-три куска съест и уйдет в другую комнату. Жена ничего не давала ей по дому делать. Раз, когда убиралась возле ее постели, увидела под подушкой два пузырька. «Невестушка, — говорит, — что у тебя в этих пузырьках?» — «Лекарства, мама прислала». Жена понюхала пузырьки, один геранью пахнет, другой луком. Стукнуло ей что-то в голову, взяла она пузырьки. Вечером встречает меня растревоженная, сама плачет и объясняет мне, что сноха пьет лекарства, чтоб выкинуть, — из герани и из вареной шелухи красного лука. «Да ты не ошибаешься, — говорю, — зачем ей выкидывать?» — «Почем я знаю?» Но я-то знал и наказал жене ни на шаг от снохи не отлучаться. Целую неделю она у ней из комнаты не выходила, спала с ней, кормила, как малого ребенка. А потом вечером ушли мы ненадолго. Кумовья наши, Илия Добрев с женой, на крестины нас позвали, никак нельзя было отказаться. Пошли ненадолго, а до полуночи и засиделись. Идем домой, смотрим — у снохи окошко светится, а в доме бабку Керу застали. Ты ее знаешь, она и тебя принимала. Как увидела, что мы вернулись, кинулась из дому. Я ее под белы руки и обратно в дом. «Ты чего в такое время явилась, кто тебя позвал?» — «Радка позвала». — «Сама пришла к тебе звать?» — «Сама». — «Беременная она?» — «Нет, не беременная, живот у ней болит. На днях горшок ей буду накидывать, пуп прижигать». — «Я тебя так прижгу, — говорю, — старые кости не соберешь. Еще раз в мой дом сунешься, живой отсюда не выйдешь». Знал бы я, что она со сношенькой сделала, я б ее и правда живой не выпустил. Выгнал я ее и зашел в комнату к снохе. «Что ж ты, голубка, с постели встала, в темноте на другой конец села потащилась? Разве можно тебе выходить, ведь простынешь в два счета. Я тебе доктора предлагаю, не хочешь, а эту бабку сама пошла звать». Как от табуретки этой слова дождешься, так и от нее. Ровно скотина больная. Ждет, чтоб ты ей помог, и сама же пугается.

Жена осталась у нее на ночь, а я ушел в другую комнату. Заснул только на рассвете, и приснился мне Койчо, голый. Вроде он где-то там, где службу проходит, а вместе и в нашем дворе, у ограды. Остальные солдаты одетые, а он нагишом, работает киркой и смеется. Что ты, говорю, не оденешься, не стыдно тебе, все одетые, а ты голый? Не стыдно, говорит, чего мне стыдиться. И опять смеется. В это время прилетела откуда-то большая птица. Брюхо вспорото, кишки видны, и кровь капает. То ли ворон, то ли орел, не скажу. Налетела она на Койчо, подхватила когтями под мышки и — в небо, а он все смеется. Я испугался, как бы она его с высоты не уронила, закричал и проснулся. Голого во сне видеть — не к добру. Вскочил я и скорей узнавать, как сноха. Жена увидела, что я встал, вышла ко мне заплаканная и сказала, что сноха все корчится от боли, в беспамятство впадает и бредит. То Койчо поминает, то какого-то Кунчо. Что это еще за Кунчо? Почем я знаю, говорю, больному человеку что только на ум не взбредет. А Кунчо того дорожного мастера звали. Только что, жена говорит, пришла в себя и сказала: «Рожу ребеночка и помру. Бабка Кера мне вчера веретеном живот вспорола. Она не хотела, но я дала ей золотой и она согласилась». После свадьбы я подарил снохе четыре золотые монеты, а она что сделала — одну монету ведьме этой отдала. Жена говорит: беги за доктором, хоть из-под земли доктора достань. Да где ж в те времена в деревне доктора найти? Акушерок и тех не было. Только в Добриче были врачи, да еще согласится ли кто сразу поехать?

Пока мы голову ломали, что же нам делать, из комнаты донесся вопль. Жена кинулась туда, я побежал запрягать. Не успел войти в конюшню, жена кричит с крыльца, чтоб я не уезжал никуда, подождал бы. Сноха воет, словно ножом ее режут, я жду во дворе, не смею в комнату заглянуть, посмотреть, что там. Потом жена вышла и сказала, что сноха выкинула. Выкопал я за домом могилку, похоронили ребеночка. Сноха тем временем заснула. Жена то и дело заходила посмотреть, как она, я тоже раз заглянул. Лицо у ней белое, как у покойника, губы синие и израненные, это она их от боли кусала. «Хоть бы, — говорим, — она живая осталась». Мы сами второй день про еду забыли, да и хлеба в доме не было. Жена села к квашне на ковригу замесить, да так с руками в тесте и заснула. Я не стал ее трогать, пусть подремлет, а сам все к снохе заглядываю. Три раза заходил к ней — спит. Четвертый раз зашел, гляжу — она по полу ползет. «Сношенька, — говорю, — зачем же ты встала, чего не лежишь?» Смотрит на меня вот такими глазами, будто что сказать хочет, а не говорит. «Ляг, — говорю, — ляг и поспи, а поспишь, так и поправишься». Наклонился я, чтоб ее на руки взять, а она на пол ничком упала и вся вытянулась. Понял я, что она кончается, кинулся к жене, разбудил ее, а сам в конюшню. Вскочил на коня и прямиком во Владимирово. Там фельдшер был, иногда на лошади объезжал окрестные села. Скачу и молю господа, чтоб мне его дома застать, может, хоть чем поможет. Нет, не застал. Все село обшарил, дом за домом, нигде его нету. Лошадь на месте, а его нет.

Вернулся я, когда уж смеркалось, и в воротах столкнулся с Калчо Соленым. Гляжу и не верю своим глазам — у него на руках сноха. Я подумал, что он явился ее к себе забрать. Они с самой свадьбы порог наш не переступали — ни он, ни его жена. Только младшая их дочка, Митка, забежит когда, перемолвится с сестрой словом и назад. Калчо Соленый знал, что дочке неможется, и ни разу к ней не зашел. На меня затаил злобу, а из-за меня и на собственную дочь. Да моего б ребенка хоть в преисподнюю бы уволокли, я б с чертями в драку полез, жизни бы не пожалел, но что там с моим дитем, дознался бы. И тут я в первую минуту подумал, будто он воспользовался, что меня в селе нет, и решил ее домой перенести. Обидно мне стало, но я помнил, что она чуть живая, не стал ее из рук у него рвать. Раз хочет, думаю, пусть забирает. Может, она у них быстрей поправится, а Койчо из армии вернется, снова к нам придет, не будет же она при живом муже вдовой жить. Только когда я вошел во двор, жена сказала, что он унес ее мертвую. Такая ярость меня охватила — убью, думаю. И я б его догнал и убил, руки б кровью замарал не задумываясь, кабы жена не удержала. «Мало тебе, — говорит, — две смерти в доме за один день, еще и третьей хочешь?»

На похороны снохи я не пошел и жену не пустил. Не пошел, потому как знал, что убью Калчо Соленого либо на кладбище, либо на обратном пути. Никто до той поры так меня не унижал, никто мне так в душу не плевал. Позднее, когда уж я на свежую голову все обдумал, я понял, что и ему было нелегко, что он, может, и сам не понимал, что делает. Он ведь рохля рохлей, только и умеет, что кверху пузом лежать да звезды считать, значит, когда он решил мертвую дочь из одного дома в другой перенести, он в тот час не в себе был. В тот же вечер я пошел в общинную контору и послал телеграмму Койчо. Он приехал на четвертый день, сам неживой от горя и от усталости, на себя не похож. Пошли с ним на кладбище, там он как увидел жены своей могилу, упал на нее, и никак мы его успокоить не могли. Шесть дней он дома прожил, и я его ни на минуту одного не оставлял, боялся, как бы он руки на себя не наложил — в таком он был отчаянии. А когда он уезжал, я его на поезде до самого Шумена проводил. Пытался втолковать ему, что мертвых с того света не вернешь, а живым жить надо, что время лечит все на свете раны, что когда-нибудь он снова женится и будет радоваться своим детишкам. Но он-то молодой еще, сердцем чистый, думает, что одну только женщину в жизни и любят. Так и уехал в кручине, и нам с женой до самого его отпуска кусок в горло не лез, сон не шел — все думали, как он там.