Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 105

Высадились на маленькой, невидимой из-за темноты и начавшегося дождя станции. Через десять минут уже оказались в густом лесу. Отец шел точно так же, как ходил по городскому тротуару. В трудных местах присаживался на корточки и призывал забираться к нему на кукарекушки. Было смешно и страшно, а отец шел дальше, как будто такой вид путешествия для него не был нов. Ночь, дождь, мокрые деревья, холод. Отец посадил меня на валежнину, развернул двухместную палатку, а сам то пропадал в темноте, то неожиданно появлялся, каждый раз меня пугая, с дровами для костра.

«Ничего у него не выйдет!» — сердито желал я. И вдруг отец превратился в няньку — то прикрывал крохотный огонек ладонью, то придвигал к нему какие-то хворостинки и листочки, отбегал, чтобы подрезать на березе бересту, — пестовал огонь. И стало получаться. Сине-желтый огонек запыхал — выживал в дождь под кучей наваленных еловых веток и вот уже победоносно пробился с белым дымом. Отец снова исчезал в лесу, чтобы нарастить пирамиду дров. Поляна осветилась, мрачные деревья расступились, багровый свет разогнал тени. От ватника отца пошел пар. «Нашарь-ка, голубчик, в рюкзаке наш чайник, какао и бутерброды…»

В другой приезд, еще более короткий, водил по музеям. Неважно, стояли мы перед скелетом кита или картиной Пуссена, отец не рассуждал — вполголоса давал короткие справки. Такие-то существуют разновидности китов, так ведут их промысел и ради чего… «Пуссен — художник XVII века. Виктор, зафиксируй в памяти на всякий случай, что он был современником Ивана Грозного. Такие сопоставления делать полезно. Грозного проходили?..» Я обижался, я мог бы назвать даты жизни этого школьного царя. И вообще по истории, согласно классной табели о рангах, я — «профессор». Но отца не интересовали такие пустяки, он никогда не заглядывал в мой дневник.

И в то же время его доверие к моим способностям угнетало. Я чувствовал себя лицемером, когда, слушая отца, кивал и делал лицо первого ученика класса. В тот приезд я подсмотрел важную черту характера геолога Рогова. Он жил и все делал — вплоть до мелочей — в одном темпе. Будто пружина, приводящая его в движение, разворачивалась всегда с одной и той же скоростью. Он ел, ходил, разговаривал, читал — что можно было понять по шелесту переворачиваемых страниц, — не изменяя заведенного ритма мысли и действий. В том же темпе, думаю, построил и свою семью: в Прибайкалье в археологической группе студентов-педагогов встретил Лиду — сделал предложение, получив согласие — привез в Питер, поместил в свою комнату — уехал — родился наследник — приехал…

Мы с матерью жили словно на станции, а он — в поезде, который на нашей станции иногда останавливался. Потом поезд остановки перестал делать. Приходили телеграммы: «Дорогой Виктор! Поздравляю с четырнадцатилетием…», «Поздравляю с пятнадцатилетием…» и т. д. — и каждый квартал денежный перевод. На получаемые деньги мать могла бы не работать. По ее настоянию я должен был на каждый перевод отвечать письмом с ритуальными благодарностями и выдержками из автобиографии — «поступил на исторический факультет», «закончил исторический факультет», «приняли на работу сотрудником музея Истории города», «нашел работу, которая оставляет много свободного времени для личных занятий». О журнале я не поминал.

Старший Рогов письмами не отвечал, но телеграммы давали понять, что за переменами в моей жизни следит. На последние перемены в моей жизни отреагировал фразой: «Я тебя понимаю». Интересно, насколько трудно отцу давались ответы на мои письма. Я же мучился над текстом в одну страничку несколько дней.

Что-то должно было измениться после того, как однажды я застал дома костлявого, облысевшего человека, играющего мочкой своего уха. Это был отец. За ужином присматривался к родителю. На нем была теплая кофта, пальцы обнимали чашку с горячим чаем. Говорили мало. Я тогда подумал: «Там ему стало холодно. Ему нужно отогреться. Мы немного привыкнем друг к другу, потом обязательно вместе поговорим обо всем». Продолжение было иным. На следующий день отец лег в больницу, через три недели выписался и тотчас отправился самолетом в Магадан. Одним словом, он приезжал поправить свою пружину, и она заработала снова.

Ну что ж, разговор не случился, но несколько лет спустя я, по крайней мере, понял, в чем мое сходство с отцом: отец — профессиональный беглец с учеными степенями. А я, потенциальный кандидат исторических наук, путешествую по социальной вертикали вниз, туда, где находят пристанище бывшие лагерники, пьяницы, бездельники, — это тоже, скажу, любопытное занятие. Напрашивался вывод: я блудный сын бродяги-отца, сирота — в современном исполнении.

Очевидно, я — из неблагополучной семьи. Явится ли этот факт моей биографии смягчающим обстоятельством для суда? Ну а то, что мне не сумели привить в ненормальной семье, привьет прокурор. «Товарищ прокурор, в вашей обвинительной речи все было хорошо, недоставало лишь отеческой теплоты в голосе». Прокурор не смолчал: «Теплоту в голосе вам добавят сокамерники».

Боже мой, прокурор не иначе как получил постоянную прописку в моей голове!





…Копцов!..

Кто еще как не Копцов, мерзкий старикашка, мог наговорить Лидии Гордеевне обо мне с бочку арестантов — наркоман, пьяница и что-нибудь еще! Впрочем, могли это сделать и другие — почему бы Антону Натановичу, например, не совершить этот гражданский поступок: ваш сын водится с подозрительной компанией, по ночам — пьянки. Он уже подал в суд заявление на своего странного соседа, с которым не поговоришь душевно о футболе. Я вспомнил сцену из воображаемого суда, которая пригрезилась мне в трамвае на пути к Тасе, и рассмеялся.

Когда-нибудь исследователь напишет: «При некоторых исторических обстоятельствах интеллектуальное состояние индивидов начинает представлять собой странную картину. Их мысли разбегаются во все стороны в паническом поиске экстренного выхода. Сколько находчивости, неожиданных поворотов, замечательных проектов! Какие славные решения созревают в их сознании. Однако так только кажется. В действительности назначение этой любопытной мозговой игры прямо противоположно — избежать решений, оставить во что бы то ни стало все как есть. Игра в этих условиях служит психологическим демпфером, отвлекает и развлекает и при этом не мешает писанию сочинений, главный герой которых сам автор». (Надо отстукать эту тираду на машинке.)

В такой метельный день кажется, что и в телефонной будке вполне можно жить.

Звоню на работу. Трубку на станции подмеса Копцов не поднимает. Неужели у старикана сегодня «стиральный день» — на станцию пришла стирать белье Нюра? Я видел эту коротконогую, большеголовую тетю с отсутствием на лице всяких выражений. Она приходит в дежурство Копцова, после нашей получки. Приходит стирать свое собственное белье. Старик ей платит деньги за то, что она стирает при нем голая. Вот такая «осень патриарха»!

Копцов тащит на станцию хлам со всех свалок и распространяет обо всех возмутительные выдумки. Говорили, что в свое время он крупно подсел «за разговоры». Его жена, древняя еврейка, всю жизнь проработавшая нотариусом, зная о романтических влечениях мужа, предупредила нас, что за ее семидесятилетним мужем нужен глаз да глаз.

Если смотреть со стороны, у экзотического любовного треугольника: старухи-нотариуса, ее соперницы Нюры и сладострастного мурзы Копцова — напряженная, полная завлекательных интриг жизнь. В ней каждый отстаивал свое место, и, наверно, каждый получал свое вознаграждение. В районе «треугольника»: Мойка — Сенной рынок — Апраксин двор — жизнь особая. Здесь Нюра во сто крат известнее окрестным мужикам, чем Софи Лорен, а пивные ларьки консолидируют публику успешнее, чем звезды кремлевских башен.

Из низин социальной жизни поднимается густой туман, который ассоциируется у меня с запахом от горы старых коньков, списанных каким-то заведением и натасканных на станцию Копцовым, — с запахом плесневелой кожи, мокрой ржавчины и застарелым потом ног теперь, наверно, постаревших спортсменов. Не этот ли туман инфильтруется в рассудок новой интеллигенции иронией!