Страница 46 из 54
О существовании заводов здесь можно было забыть, но и здесь они тонко присутствовали. Именно они своим существованием формировали жесткое единство горячего железа и надменность охранников, порядка и пива, страны и линий еще далеких фронтов. Человек — изложница металла — эта метафора навязчиво заполонила воображение юного поэта. Вергилий, который провел Данте по всем кругам некогда сбывшихся жизней, теперь будто водил его по руинам и улицам еще живого города.
Рухин понял, что надзиратели, говорившие о поэзии, шли к смерти, предчувствовали ее, но ничего не могли изменить. Их тревога, и мстительность, и возрастающая смелость суждений были не опровержением, напротив — усиливающейся готовностью к смерти. Рухин искал слово, которое бы заключало в себе смысл «академии» и «кладбища», и остановился на слове — «финалисты».
Человек — изложница металла относилась к тем, кто был готов пить струю чугуна в надежде увековечить себя через смерть.
…«Юный мой Ученик, как бы я хотел, чтобы вы страстно полюбили противоречия и были им преданы, как епископ символу веры. Может быть, из всех уроков самый трудный этот. Я обещаю, Юрий, вам наслаждения, которые знает лишь настоящий поэт. Люди ловят воздух там, где у поэта под ногами твердь, и потому профанам кажется, он идет по воздуху. Поэт носит в кармане пропускной билет и в Ад, и в Рай. Он перекидывает арки и мосты между несовместимостями, склеивает „позвонки столетий“, служит колоннам капителью. Я постиг, к сожалению, это слишком поздно.
Вам, мой ученик, будет диковинно узнать, при каких обстоятельствах я извлек из опыта свое поучительное резюме.
Однажды, дорогой, я выходил из ресторана в сильном подпитии. То есть — в состоянии „доброго молодца“. Я крикнул: „Швейцар, такси!“ И слышу: „Я не швейцар, а адмирал военно-морского флота“. Вы понимаете, я перепутал мундир адмирала с ливреей швейцара. Я тотчас поправился: „Тогда, любезнейший, катер!..“ Как поэт, я не ошибся… Вы поняли, что я имею в виду? Быть поэтом — рискованное занятие, но иначе не соорудить что-то подобное куполу собора Петра и Павла. Для этого необязательно быть таким мрачным честолюбцем, каким был Микельанжело»…
Дорогой учитель, как бы я хотел прочесть вам строки из моей поэмы «Верните аисту перья!»[3]. Каждый день я дополняю ее двумя-тремя строфами. Как я скучаю по вашим урокам, нашим беседам, даже по панцирю черепахи на вашем письменном столе…
Через два месяца поэма была закончена.
Рухин узнал об этом случайно в одну из «пасх». Он, как всегда, шел следом за своей бригадой и вдруг почувствовал, что уже ничто не может проникнуть за ограду его поэмы. Ни марширующие по улице юнцы, ни девушка с газовой косынкой на плечах, ни пастор, сунувший ему с шепотом молитвы булочку, завернутую в пергаментную бумагу, ни листовки, сброшенные ночью с неба, предложившие жителям покинуть город, ибо он будет «dem Erdboden gleichgemacht» — сравнен с землею.
И следующий день не добавил ни строчки. А вечером произошла ссора, причину которой он так и не смог себе уяснить, то ли действительно спутал чужую хлебную пайку со своей, то ли Алеха по своей привычке провел грязной рукой по губам Юрия, а он, к удивлению свидетелей, бригадира ударил, и тот медленно удалился в проход между нарами, падая. Не случилось бы этого, если бы двери поэмы не захлопнулись, если бы он не остался на ее пороге одиноким и бездомным. Алеха что-то понял, чему-то усмехнулся — поэта простил. «Пенёк, — сказал он, — ты хотя бы предупреждал, когда сам на себя сердишься!» Братва рассмеялась, а у Рухина выступили слезы.
В ночную смену бомбили всё — и заводы, и город. Бригада по обычаю отсиживалась в щели на свалке под гигантской шестеренкой, которая, наверно, должна была стать частью какого-то неведомого механизма, — теперь же ее невозможно было ни поднять, ни погрузить, ни убрать.
В щель просунулось курносое лицо вожака. Через дыру в заборе повел их на железнодорожную станцию. Пути были безлюдны. Мирно горели вагоны. Горячим дождем с неба сыпались осколки зенитных снарядов. Из опрокинутой цистерны выбежало молоко и в розовом освещении пожара покрывалось пенкой. Они обшарили вагоны и через час вернулись в щель с банками сардин и повидла, кругами колбас.
Рухин в вагонах с изрешеченными стенками трогал эти драгоценности, взвешивал в руках и опускал на место. Между Рухиным и вещами не было ничего общего. Он так и остался в поэме, так неожиданно завершившейся, и то, что завершилось, было прекраснее мира, хотя только этот мир и наполнил ее.
Рухина обругали и дали нести какой-то ящик. Алеха сказал: «Я вижу, ты уже намылился. Смотри, бедолага, не подведи себя под монастырь. Хозяева не любят рецидивистов».
Да, подумал Рухин, я уже «намылился».
Олег Михайлович, вот как кончается жизнь! Я не могу выйти из поэмы. Зачем! Куда!.. Стоит ее коснуться, она не отпускают меня до тех пор, пока не услышу ее до конца. Я, как гнездо, покинутое аистом, моя жизнь как аиста, которому некуда опуститься, моя жизнь, как у аиста, которого лишили перьев…
Второй побег Рухин совершил утром, когда они выносили из-под развалин цеха немецких работяг, убитых ночью. На путях формировался состав. Паровоз подали со стороны солнца. У него не было готового решения даже в тот момент, когда машинист ответил длинным гудком на свисток отправления. Но чуть вагоны тронулись, Рухин бросился путаными ходами свалки к забору, где, помнил, была дыра. «Чума, стой! Застопори!..» Это — за спиной, а впереди вагоны, набирающие скорость.
Юрий вскочил на подножку кондукторской будки и закрыл за собой дверь. Когда поезд вырвался из городских кварталов и вскоре запыхтел на возвышенностях Шварцвальда, распахнул дверь и строфу за строфой прочел поэму ветру.
Он поверил — его поэма гениальна.
За Одером Рухин пошел пешком, тут железные дороги строго охранялись от диверсий партизан. Обходил стороной городки и сельские поселения. Его путешествие походило на движение указки по школьной карте Европы, так как он знал название лишь крупных городов и рек. Питался картофелем, который набирал на оттаявших, плохо убранных полях. Ориентировался на солнце. Читал поэму и вел беседы с Олегом Михайловичем.
Олег Михайлович говорил:
«Все думают, что поэт — фокусник слова, о, роковое заблуждение, проданное публике плохими поэтами! К поэту сбегаются вещи! Опять повторю, поэты ничего не сочиняют. Читатели бегут в стихи, чтобы получить вещественность своих жизней назад, ибо их душа полнится лишь ломбардными квитанциями… И поэт ее возвращает. Ибо, когда поэт пишет, ему нужно всё богатство мира. Когда перо выпало — в его руках не остается ничего».
Рухин отвечал: «Учитель, я бегу на солнце, бегу „между вещами“, — так говорите вы. Поэма не отстает от меня, как оводы, преследовавшие бедную Ио. Мне кажется, мы бежим с нею вместе. Я постоянно слышу ее дыхание. И все больше забываю, что я стихотворец».
Однажды его чуть не проткнули штыком, когда он прятался в стоге соломы. На границе Германии с Польшей в него стреляли. Но ему везло. А в лесу за Вислой поэта приговорили к расстрелу.
Рухина задержал польский бродячий отряд, где от каждого офицера пахло одеколоном, а от солдата — водкой. Они были против немцев и против русских. Это были самоуверенные детдомовцы войны. Как они не понимали, что их werden sie zermalmen — расплющат. Рухин говорил с ними на правильном польском. Юность бабушки Юрия прошла в Вильно, затем в Москве преподавала польскую литературу в университете; вместе с внуком прочла всего Мицкевича и кое-что из Пшебышевского и Сенкевича.
В то, что беглец о себе рассказал, командиры отряда не верили. И решили, что расстрел в таком случае уместен.
Но уже тогда в котомке он носил бутылку французского коньяка: тот вагон, в котором он добрался до Одера, был набит ящиками вина. Изучив этикетку на бутылке, поэт мысленно обратился к Учителю и получил ответ, что такой презент будет им принят благосклонно.
3
Поэму назвал так после того, как в долине взлетел на воздух патронный завод. Воздушная волна была такой сильной, что у аиста, гнездившегося недалеко от завода, вырвало все перья. Рухин наткнулся на его голое ногастое тело и попросил у птицы прощение за всех людей.