Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 54



Сегодня к вечеру был артобстрел нашего района. Больные зашевелились, смотрят на дверь. Ни одной сестры! — и правильно, если сюда шарахнет, сестра не помощь.

Здесь никто ни с кем не разговаривает.

На завтрак дали яйцо. Я бы половинку отдал матери.

Мне кажется, я живу здесь давно. Был маленький — а потом живу здесь. Больше всего помнится: раньше на мне жили вши…

В ужин нянечка принесла записку от матери. „Дорогой Басинька, не беспокойся обо мне. Тебе нужно окрепнуть — это самое главное. Клава умерла. Похоронить еще не могу. На улице с каждым днем теплее. Я плачу, когда думаю, что с тобой мы остались совсем одни. Я завтра приду под лестницу в три часа. Покажись, если начал ходить. Твоя мама“.

Записка пахнет дымом и матерью.

Генка выходит в коридор. Его лучше не трогать. В его теле глухая страсть. Если поперек коридора поставить стену, он умрет подле ее, как погибает рыба, не пускаемая к нерестилищу. Медсестры расставляют руки: „Больной, подходить к лестнице нельзя! Ты хочешь, чтобы тебя выписали!“ Генка обходит их. Он слишком занят, чтобы отвечать на их запреты, — каждый маневр ему дается с трудом.

Каждый день в три часа останавливается у перил и смотрит вниз.

Стационар на последнем третьем этаже. На первом этаже — вестибюль поликлиники. Оттуда тянет холодным сквозняком. Сверху видны только головы: в шапках, косынках, платках. Бредут одиночки, ведут доходяг. Заносят ногами с улицы снег.

Здесь беспокойное место. Сквозняк продувает изношенный больничный халатик. И не бывает так, чтобы внизу не произошло событие, — а иногда два, а то и три. Кто-то не выдержал: в больницу не взяли, кто-то уже не может объяснить медсестре, что с ним, — а только после объяснений, сестра пускает к врачу в кабинет, кто-то понял, что уже никто и ничто ему не поможет, — и начинаются рыдания, в которых Генка слышит и ненависть к другим, которые не могут быть более достойными сострадания, чем он, и непоправимое одиночество, и притворство, потому что человеку не дано знать предела страданий, но лишь изобразить его.

Врачи из сотни выберут одного-двух. Медсестры вознесут их на носилках в палаты стационара. Генка — этот одряхлевший от истощения пророк — сверху увидит чужое лицо, которые долго не покинет его память, и станет решать: выживет ли отмеченный случаем человек.

Серый платок матери узнает сразу. Она останавливается, поднимает лицо, улыбается опухшими, мокрыми от слез глазами. Ее жалость к Генке безгранична — усталая и больная, она будет продолжать жалеть его до последних дней своей жизни, а Генка — сжимать губы, потому что именно материнская жалость дает ему почувствовать самого себя.

В его руке пакетик, в котором всё — половинки, — половина мясного биточка, половина кусочка булки, фрикаделька, выловленная из супа, половина сахарного песка, который выдают утром… Иногда ему удается найти тесемку или нитку — обвязать посылку, иногда у него нет ничего, кроме газетной размокающей бумаги. Но в любом случае он должен отослать матери свою половинку. Пакетик летит вниз, разбивается, мать собирает, что можно собрать. Он снова видит ее лицо, что-то хочет ему сказать, почти ничего он не слышит; почти всегда внизу появляются белые халаты, которые оттесняют мать к выходу. Нянечка принесла Генке записку:

„Басинька! Ты отрываешь от себя необходимое, а тебе — жить. Много говорят о прибавлении норм к 1 мая. Прочитала объявление: в ремесленные училище принимают подростков с 14 лет. Питание по рабочей карточке, одевают. Самое главное, чтобы тебя подправили. Не помню, писала тебе, что Клава умерла. Похоронить еще не могу.

Мама“.



В палате полутьма. Генка проснулся. Медсестры бесшумно, как тени, разносят завтрак. Когда медсестра на тумбочку расставила: блюдце каши, два кусочка булки и фунтик сахарного песку, Генка все вспомнил и постарался заглянуть ей в глаза. Их взгляды не встретились — какое ей дело до одного из доходяг, облысевшего от цинги. Но Генка понял: эта молчаливая, сосредоточенная на чем-то своем женщина могла это сделать и она это сделала. И если не поторопился в том убедиться, то только из мудрой предосторожности: не нужно терять сразу всё, лучше всё терять понемногу.

Завтрак еще не закончился, в палату вошла и к нему направилась докторша. Пододвинула к кровати стул, теплыми руками нащупала пульс. Затем подняла одеяло, бросила взгляд на язвы, затянувшиеся лиловой кожицей, назвала по фамилии и сказала, что сегодня его выписывают. Мать уже вызвана. Ему нужно спуститься в бокс, там оденется во все домашнее. И все-таки Генка еще надеялся, запуская руку под подушку, — его сокровище цело.

Нет, шарить было бесполезно. Медсестра еще вчера знала, что утром его выпишут, ночью вытащила из-под его подушки сахар, много сахара, двести грамм сахара — весь паек сахара последних дней. Накопил его, потому что пакетики с сахарным песком разбивались, и мать, он видел, каждый раз встает на колени и пытается сгрести его вместе со снегом. Ночью открыл глаза: прямо над ним белело взрослое лицо и чувствовал движение чужой руки под подушкой. Он выбрал сон, потому что даже страшный сон был лучше страшной яви.

Он, обкраденный, не станет вопить и жаловаться. Он имеет полное право презирать тех, кто отвечает за справедливость. Когда на носилках его принесли в палату две недели назад, все, кого он в ней видит, уже были здесь, но его выписывают первым. Его изгоняют за то, что они с ним ничего не могли сделать. Они же, не пуская его к лестнице, кричали: „Больной, это нельзя делать!“, „Больной, мы тебя выпишем!“ А он не мог им объяснить, почему он это делал. Вот и все. Он не нужен здесь такой. Назидание не помогает таким. Его надо скорее выписать. Обворовать и выписать.

Потом в стационаре будут пересказывать, как одна женщина подбросила чужого ребенка в стационар (у Генки и матери были разные фамилии) с тем, чтобы в стационаре сам подкормился и, по уговору, с нею бы делился. „Надо же так придумать! Хитрая женщина!..“»

ТРАМВАИ ПОШЛИ

На теневой стороне улицы приморозок, на солнечной — от стен домов идет тепло, да и асфальт здесь подсох. Уже обутые в боксе новые ботинки — неизвестно, как их достала мать, — намекнули на праздничность наступившего дня. Праздник, потому что все новое. Скукожился за пару недель грязный снег, в небе расплылся желтым пятном Гелиос. Новое чувство равенства с матерью, которое, он догадывается, радует и ее, идущую рядом с ним. Они вышли из зимы. Они вышли только вдвоем.

Души черных, зимних, закутанных во что попало уснувших людей, кажется Генке, еще остались там, в опустевших домах, из дворов которых сквозит затаившимся холодом. Невозможно смотреть на тех, кто жмется к проплешинам залежалого снега, таща на санках свой покойницкий груз. Должно пройти некоторое время, чтобы привыкнуть к тому, что из зимы вышел и кто-то еще.

— Что собираешься делать? — осторожно спрашивает Варвара.

— Поступлю в ремесленное училище. Там дают рабочую карточку.

С этой фразой Генка вступил во взрослую жизнь. И не в худший день.

Оказалось, что именно с сегодняшнего дня в городе начали ходить по нескольким маршрутам трамваи, — слышен визгливый шум их колес на поворотах, так похожий на звук приближающегося тяжелого снаряда. Этот апрельский мир был совсем не против того, чтобы Генка поступил в ремесленное училище. Через сто шагов они уже стояли у объявления, о котором Варвара писала в стационар. В объявлении не было сказано, что учащиеся получают «рабочую карточку», но слова «питание учащихся проводится по нормам рабочего снабжения» Варвара и Генка, обсудив, признали равносильными.

Приемная комиссия работала здесь же — в особняке райисполкома. Врачи энергично проводили медицинский осмотр. Жидкая очередь из подростков быстро подвела Генку к весам. Врач говорит, медсестра записывает. Генка узнает: его вес «29 кг», что-то было сказано о цинге, о кожных покровах. Прослушивание, простукивание — все благополучно, и — провал. Врач попросил Генку сделать 12 приседаний. Присел, — а встать не сумел уже после первого. Проверяющий отправился переговорить с другим врачом. Генка только в этот момент понял, что ему никак нельзя возвращаться в зимнюю комнату, что-то в его жизни в этом случае не произойдет, и на то, что может сделать, уже не решится. Доктора приблизились, окинули его взглядом: «Ладно, — сказал главный. — Подойди к секретарю». Это значило: он принят.