Страница 20 из 26
— Ничего, милый Вадим, абсолютно ничего. Смотри, что я принесла!
На клеенке стола лежала буханка хлеба, два соленых огурца, бутылка разведенного спирта, чем-то подкрашенного, обжаренный кусок свинины. Голодные спазмы перехватили горло. Стыдно было своей слабости. Отвернулся, занялся печкой. У других, возможно, каждый день кто-то приносит вечером еду, а кто-то, как он, растапливает печку. И так вот молчат. Наверно, Маша хочет, чтобы у них было, как у тех — тех других.
На ней черная юбка и синий жакет. На плечи накинула его пиджак. Она готовит стол. Маша права: мысли, которые иногда приходят нам в голову, ничего не значат.
— Садись же! — говорит она с домашней интонацией, передающейся в семьях от прабабушек, бабушек и мамаш, с такой Маша, наверно, обращалась к своему Мите.
— Да-да, — отозвался он послушно.
Да-да, он виноват, думая в последние дни только о том, чтобы все оставили его в покое.
— Давай напьемся! Я жду, когда ты мне нальешь.
— Да-да, это проще всего. — Такая Маша ему была еще незнакома.
После первой встречи он еще мог увлечь себя причудливой для его положения надеждой на жизнь вдвоем. Выкрасть у судьбы один-два дня теплоты и близости — это все, что они могут.
Улыбка не удержалась на ее лице. Затаив дыхание, пристально вгляделась в лицо инженера:
— Меня хотели убить…
— За что?.. — усмехнулся Ведерников. У них будет неплохой вечер, если он расскажет, как хотели убить и его.
— Ты плохой… — нахмурилась Маша.
Она могла уйти. Встать и уйти — и все повторится в обратном порядке, его пиджак она повесит на гвоздь, он отправит продукты в ее сумку, она за это время оденется, и он проводит женщину до дверей. Встал и устроил коптилку на полке. Тени сместились, будто они оказались на дне глубокого колодца.
— Да, я пло-хой, — раздельно произнес Ведерников. Он опьянел от первой рюмки. — Извини. Где ты пропадала три недели?..
Маша начинает рассказывать о том, что нужно было бы рассказать в первую встречу.
Она приходит на работу утром в половине шестого, уходит около одиннадцати вечера. Утром они — Маша и ее помощница Лина — запрягаются в большие сани и в сопровождении милиционера Гриши отправляются на хлебозавод, «наше счастье — хлебозавод рядом». Сами нагружают хлеб, сами разгружают сани, открывают булочную. У ее дверей уже давно стоит толпа.
Она помнит многих покупателей по старым временам, но теперь это другие люди. Каждому кажется, что его обвешивают, и каждый может забыть на прилавке свои карточки. Не проходит дня, чтобы кто-то прямо в магазине или на улице не вырвал у человека пайку. Иногда хлеб пытались выхватить из ее рук. Кого-то вытаскивают из очереди, и не потому, что этот человек незаконно влез в очередь, а потому, что не помнят, кто за кем ее занимал. Некоторые забывают, что утром хлеб уже получили, и приходят опять. Другие просят, чтобы отпустила им хлеб на послезавтра, пусть в половинном размере… Не отпустишь — плач: по ее вине умрет сын, мать, муж… Она иногда не выдерживает — отпускает, но это строго запрещено.
Маша рассказывает: главный человек в булочной — Лина, она кладовщик, рабочий и, если надо, продавец.
Когда начинается ссора или истерика, только Лина может навести порядок. Стоит ей появиться и крикнуть: «Иждивенцы, тихо!.. Еще тише!.. Крикун живо окажется на морозе!». Может скандалиста и вытолкнуть, — наступает тишина. Ей подчиняется и еврей-директор. У него погиб сын, а дочь осталась под оккупацией. Лина на всех троих готовит обед. Подкармливает и милиционера Гришу. Она говорит: «Всех не спасешь». И что принесла — тоже от Лины… «Если бы не Лина, нас бы всех убили».
Маша рассказывает, что, когда булочную закрыли и она наклеивала талоны на листы для отчета, через черный ход вошли двое. У одного был пистолет, у другого мешок: приготовили под хлеб. Лина задула в кладовой керосиновую лампу и свалила в проход пустые ящики. Закрылась в директорской конторке и стала кричать: «Милиция! Милиция! На булочную нападение!.. Хорошо, выезжайте, мы ждем!». Маша спряталась под прилавком, все слышала и не понимала: нет у них телефона… А бандиты сбежали… «Они, Вадим, убили Гришу».
Это случилось в то воскресенье, когда она должна была навестить Вадима. Потом болела. И думала, забудут они друг друга или нет…
— А чай будет?
— Я пойду набрать снега — воды нет.
Через чердачное окно поднялся с ведром на крышу. Мороз жестокий, волосы сразу стали сухими. Слезились глаза, пальцы немели. Оказывается, мороз — лучшая анестезия. Лежать бы на этом белом, бесплотном снегу и смотреть на светящееся от звезд небо. «Почему все похоже на спектакль? Я и Маша, мы влюблены? Или мы сходим с ума, потому что нет любви?»
На лестнице такой же мороз, как на крыше. Возле двери остановился. Из квартиры сестер раздавались голоса — старые девы ругались. Слышал слова «эгоистка», «мерзавка», «и не думай!»…
Задев косяк двери ведром, вернулся в квартиру. Маша стояла посреди кухни с лицом, обезображенным ужасом, — в углу на кучке дров сидела одетая во взрослую кацавейку девочка. Он ничего не понимал, но будто уже ожидал, что сегодня обязательно должно что-то случиться. И оно случилось. Маша что-то шептала. Ему стало весело. Улыбнулся Машиному шепоту и испуганным глазенкам девочки. Протянул к головке руку.
— Ты чего такая чумазая? — Запустил пальцы в мягкие спутанные волосы.
Покорно скосились на него коричневые глазки.
— У меня вошики, — тихо предупредила девочка. Ей было лет шесть-семь.
— Вши? — притворно грозно переспросил Ведерников.
Девочка покорно кивнула.
— Сиди и не шевелись!
Ведро со снегом поставил на печку. С большой кастрюлей отправился на крышу за снегом снова. «Совершенно правильно, — подтвердил его взгляд на небо, — пьеса продолжается. Входит девочка семи лет, осыпанная вшами. Ее мама умерла. Любовница в ужасе, опьяневший любовник смеется.
…Если сошел с ума, начинаешь вести себя нормально: прежде всего лезешь на крышу, набираешь снег. Приглашаешь участвовать в спектакле таких персонажей, как соседки-девственницы и небесные светила…
…Где умирают дети, взрослым не выжить…»
Вернулся. Маша все так же стояла посреди кухни. «Увы, Маша не поспевает за мной…»
Ведерников принял от девочки платок, кацавейку. Заставил снять кофту, чулки, рубашонку, — все это отнес, держа перед собой, в гостиную и, не глядя, бросил на пол. Потом большими ножницами стриг девочке волосы. Наконец появилась теплая вода, мыл девочке голову, чуть державшуюся на тонкой шейке.
— Придется снять штанишки, — сказал, поставив ее в эмалированный таз.
Губка вибрировала в руках, когда намыливал ей спинку и грудку. Потом сходил в комнату за большим банным полотенцем. Когда вернулся — девочка стояла в тазу и плакала. Она плакала с того момента, как он унес ее старую одежду. Только стоя рядом с нею, можно было слышать ноющий звук, идущий, казалось, от каждой клеточки ее тельца.
— Здесь и попку вымой сама.
Нагрел полотенце над печкой. Растер девочку и перенес на тахту. Затем последовало переодевание. В Костиной рубашке она тонула, брюки не сообразил подвернуть, просто отхватил лишнее ножницами. Но старый свитер сына не оказался таким уж большим.
— Ты помнишь мальчика Костю?
— Да, — кивнула девочка. — Я знаю еще вашего кота.
— Но ты никому не говори, что на тебе Костина одежда. А кот наш давно убежал.
— Я не скажу.
— Я буду готовить еду, а ты причешись.
С той минуты, как протянул к головке девочки руку, он не сказал Маше ни слова и не знал, курила ли она, наливала ли спирт, щипала ли тот хлеб, стекающий в желудок горькой жижицей, которым кормился город. Возможно, она участвовала в его хлопотах, подтирала воду на полу, подсовывала под руку что-то из одежды, — этого Ведерников не заметил. И только теперь, когда девочка, положив голову на подушку, утихла и движением глаз следила за ним, обернулся к Маше.
Ужас произошедшего не покинул ее. Что-то некрасивое держалось на лице. Она догадалась об этом и защитилась подобием улыбки. Но гудение огня, прыгающие по кухне его отблески, шипение жарящихся лепешек, запах кофе, ожидание еды — объединило их. Девочка показалась Ведерникову своим изобретением, в котором кое-что нужно было подправить, но еще не знал, что…