Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 50



13

...Все успело забыться за несколько московских месяцев, ну, почти все: и как добрались до Свердловска, как пересаживались в московский поезд, как тряслись в непривычном плацкартном вагоне; и вот, наконец, Москва, и краснощекая от мороза и заплаканная Манечка встречает их на перроне Ярославского вокзала - все это успело забыться. Даже Афонька Дергач с его знаменитой раной, даже Сара Мизитова, даже оскорбительное кривляние тагильского второклассника. Все. Почему-то помнилась лишь случайная встреча у служебного входа в тагильский цирк, о которой Ванванч, потешаясь над собой, рассказывал маме время от времени, чтобы пробудить улыбку на ее бледных губах - пусть жалкую, пусть отрешенную, пусть даже притворную...

А случилось вот что: в день отъезда из Нижнего Тагила он кинулся попрощаться с цирком, и судьба вознаградила его за верность. Из служебного подъезда внезапно вывалились три его кумира: Василий Ярков и две заморские знаменитости - Франк Гуд и Бено Шааф! На Ванванча они не обратили внимания. Топтались у дверей, одетые по-зимнему, - в шубы и валенки... "Да ладно, мужики, - вдруг произнес Бено Шааф, - чего это мы здесь-то топчемся? Сговорились ведь к Валюше, в столовку. Ну, так пошли..." - "Идем, идем, кто ж против? - засмеялся Франк Гуд. - Пока у нее никого нет, надо иттить..." "Эх, Валюша, - сказал Бено Шааф мечтательно, - может, у нее и пивко найдется..." - "Раз обещала, значит, будет", - сказал Василий Ярков, и они отправились, оставив потрясенного Ванванча.

Ну, анекдотец, и все, пожалуй. Крушение иллюзий всегда болезненно. Все это еще предстоит, предстоит в будущем. А тогда он шел домой, вытаращив глаза и мотая головой, не веря тому, что слышал, и снова что-то рухнуло, взметнув пыль, и настала будто бы иная жизнь и освобождение от чего-то. В поезде он вдруг вспомнил это и принялся рассказывать маме, и сам хохотал, слегка утрированно, лишь бы увидеть ее улыбку. Она и в самом деле пошевелила губами, чуть растянула их на одно мгновение...

Помнился ярче всего этот анекдотец, и он его сразу же выложил ребятам во дворе. Посмеялись. Все заметно повзрослели за два года. Они приняли его в свой круг легко, натурально, ни о чем не расспрашивали, хотя и догадывались, и слышали из уст вездесущей молвы, знали, знали, тыкали пальцами в окна арбатского дома, где тоже случилось... ну, тоже ночью увезли... вон там и там, и оттуда... Ну, ночью - а когда же, днем, что ли? Да нет, тихо, раз-два... а утром будто ничего и не было...

Быт здесь и так никогда шикарным не был. Он и теперь в Москве не очень-то отличался от прежнего. По-прежнему по утрам манная каша и чашка чаю. После школы бабушка кормила его обедом, ну, что-нибудь привычное, какой-нибудь рисовый супчик и картофельные котлеты или покупные микояновские котлетки, иногда винегрет. Приходила Манечка, приносила пару пирожных или пакетик с халвой... Мама мелькала, словно тень. Ванванч знал, что ее исключили из партии и она устроилась счетоводом в какую-то инвалидную артель. Однако самолюбие Ванванча было не столь уязвлено, как можно было бы предположить.

Манечка грустно смеялась и сулила скорые счастливые перемены. И Ванванч как-то внезапно стал своим, и от него теперь уже не было секретов. Его словно взяли за ручку, за пухлую, вялую, зависимую ручку и ввели в иную жизнь, которая тут же стала его собственной. Не надо было притворяться дурачком, огражденным от житейских забот. Все разделилось поровну и справедли-во. Он числился, как ни горько это было осознавать, сыном врага народа, но минул шок, и он научился понимать, он внушил себе, что с его прекрасным отцом произошла ошибка и скоро это все утрясется.

И мама говорила о том же скороговоркой, и бабуся с густой армянской печалью. Он знал теперь, что многие знакомые и даже друзья не посещают их дом и обходят его стороной, потому что боятся за свою репутацию... И он презирал их. Лишь Манечка со своим новым мужем Шурой Андреевым да Иза со своим Борисом Поршневым как ни в чем не бывало заглядывали к ним.

Кстати, о Шуре Андрееве. Он возник из Вязьмы. Стал в Москве инженером связи и познакомился с Манечкой. Как она предпочла милому застенчивому Алеше Костину этого уездного гиганта - не нам судить. Она попыталась объяснить это Ашхен и сказала, посмеиваясь: "Ну, с Алешей мы были друзьями, да и сейчас остались, а с Шурой - это любовь!.." И сказала это так, словно взошла еще на одну ступеньку. "Бедный Алеша", - сказала Ашхен без осуждения. Ей не очень нравился этот высоченный, почему-то наголо бритый молодой мужчина, насупленный, преданно глядящий на Манечку, этакий голубоглазый римлянин с провинциальными российскими манерами. Впрочем, было не до манер. Шура выбился в люди, нашел Манечку, оттолкнул Алешу, прописался в Манечкину коммунальную комнату у Павелецкого вокзала. Сдержанно, но с уважением выслушивал Манечкины рассказы о ее семье, о братьях-революционерах, и когда его знакомые спрашивали, кто же теперь его новые родственники, он разъяснял спокойно: "Очень, видите ли, крупные грузинские коммунисты..." - "Да?!." - "Да, да", - говорил бесстрастно. И он вошел в их семью, стараясь не очень-то распространяться о своем купеческом происхождении; нет, не скрывая его, не таясь, а просто не неся откровенного, легкомысленного вздора. Да, он вошел в их семью, но еще не погрузился в нее и не успел толком насладиться своим новым положением, как вдруг все рухнуло.



И вот он сидел перед растерянной Ашхен и молчал в глубоком недоумении. Он продолжал обожать Манечку, но что-то как будто померкло, такой большой и крутоголовый, он почему-то казался беззащитным, да и все они были беззащитные и беспомощные теперь.

Почему-то теперь все разрушалось.

Сразу по приезде в Москву узнали, что умерла Настя. Она умерла тихо, похоронили ее также тихо и незаметно. И остались после нее сущие пустяки: иконка, несколько баночек с домашним вареньем да заграничная фотография незнакомой красивой барышни с приписочкой на оборотной стороне: "Милая нянья! Посылаю привет из РАRIS. Мне карашо РАRIS с мой папа и мама. Я учус эколь и не хочу приезжжат опять Москва. Зачем? Смешно. Обнимаю тебя, милая нянья. Твоя всегда Жоржетт".

И это теперь не повергло в трепет. Барышня была чужая, чужая, словно персонаж из сказки. Фотография досталась Ванванчу, но вскоре затерялась в московском водовороте.

Потом из Тифлиса докатился слух, что после ареста Оли Галактион и вовсе запил беспробуд-но, а тут его, словно в насмешку, наградили орденом Ленина. Он ходил по Тифлису с этим орденом, громко разговаривал с Олей и плакал...

Ванванч знал, что мама собирается пробиться к какому-то высокому начальству и все объяснить о папе. Он знал, что жить им теперь почти не на что. Он знал, что из всей семьи грузинского Степана остались только они с Манечкой да Васико в Тифлисе. Он знал, что они живут не на мамину зарплату, потому что ее не хватает, тетя Сильвия помогает, да Манечка с Изой, как могут. Вот и суп, и картофельные котлетки...

Теперь он знал все, и не было нужды скрывать от него правду, жалеть ребенка... Какой уж ребенок! Он узнал уже, как рождаются дети, и поэтому по-новому глядел на Нинку Сочилину при встрече, и два бугорка на ее груди были пухлые, упругие, горячие, эти самые... которые хотелось поместить в ладонь и посмотреть ей в глаза...

Он, сын врага народа, проводил школьные часы, как в тумане, испытывая чувство вины перед остальными счастливчиками. Однако постепенно выяснилось, что судьбы многих схожи с его судьбой. Он торопился домой, но бабусины причитания были невыносимы, и душа рвалась во двор, где домашние несчастья тускнели и никли. А тут еще Нинка, длинноногая и насмешливая, и свойская, и откровенная с ним, как с подружкой. Когда же он со двора уходил домой и дверь лифта захлопывалась, он преображался, и из лифта выходил почти совсем взрослым человеком, обремененным свалившимися на семью заботами. К счастью, форма, в которую были заключены его душа и тело, оказалась податливой, почти каучуковой, и она, хоть и болезненно, но приспособилась все-таки, приноровилась, притерлась к новым обстоятельствам. Даже Ирина Семеновна, не замечавшая его раньше, открывая входную дверь, не поворачивалась спиной безразлично, а оглядывала его по-новому, с удивлением. Однажды, войдя, он сказал ей: "Здравствуйте..." Впервые. Машинально. Этой напряженной и недоброжелательной соседке. "Ой, какой культурный!.." - сказала она, не то насмешливо, не то растерянно, а после он слышал, как она говорила бабусе на кухне: "Ваш-то совсем большой стал: эвон, как сам здоровкается..."