Страница 47 из 50
Циклоп, как всегда, проиграл. Миша Боров принимал поздравления. Франк Гуд сиял зубами и раскланивался с изысканностью менестреля.
Когда они вышли из цирка, была уже половина двенадцатого. Они быстро направились к дому Сары и по пути восторженно вспоминали минувшее представление. Но вот за Сарой захлопнулась калитка, и Ванванч побежал к своему дому. Теперь он был один. Город замер. Он заторопился. Представление померкло, и он понял, что придется держать ответ. Маленький бес внезапно скрылся, покинул его, и Ванванч остался в одиночестве, беспомощный и беззащитный, наедине со своей виной. Он вспомнил, что сегодня должно было состояться собрание литературного кружка в редакции "Тагильского рабочего"! Это его немного приободрило: конечно, он был на литературном собрании и читал там свои стихи, и его хвалили...
Все окна дома были освещены. Он взбежал на крыльцо и позвонил. Дверь тотчас распахнулась. Бледная мама в бумазейном халатике возникла на пороге. Правая ее рука почему-то была заложена за спину. "Где ты был?!." хриплым голосом спросила она. "Я был на литературном кружке..." - выпалил он. "Литературный кружок, - произнесла она ледяным тоном, - кончился в семь часов... А сейчас час ночи!.." - "Ну, пока я шел... - пролепетал Ванванч, шел, шел..." И тут рука мамы вырвалась из-за спины, она почему-то сжимала тапочку или шлепанец, а он тут же вспомнил тифлисское наименование этой обуви: чуста, и этой чустой мама, размахнувшись, ударила его по щеке, выкрикнула что-то отчаянное и пошла, пошла от него по коридору, забыв о нем...
Он уже лежал в постели, укрывшись с головой, когда пришла бабуся с какой-то едой. Но он так и не вылез из-под одеяла.
...Минул январь, и бес затих, куда-то запропастился. А Шалико выступил на городском партактиве и заклеймил, как планировалось, шаткую и небольшевистскую позицию Балясина. Балясин обуржуазился, утратил принципиальность и проявлял терпимость ко всяким антипартийным настроениям. В газете "Тагильский рабочий" было помещено это грозное выступление и фотография выступающего Шалико. Ашхен считала, что он был слишком резок. Она вспоминала тучного, насмешливого, доброго Балясина и думала, каково ему сейчас... Нет, нет, наверно, думала она, в принципе Шалико, конечно, прав, но чрезмерная резкость вызывала к критикуемому преступную жалость.
Из Тифлиса долетали страшные вести, но чем они были страшней, тем неистовее и ожесточен-ней выкрикивал свои истины Шалико, и она не могла с ним не соглашаться. Да, нас усыпили некоторые успехи, думала она, и мы обленились и утратили бдительность... Мы даже дошли до того, думала она, поджимая бледные губы, что смотрели на бесчинства окопавшихся троцкистов сквозь пальцы... А они распоясались, думала она. От этих мыслей гудела голова, прихватывало сердце, и обыкновенное житейское неблагополучие уже не доходило до сознания. И она долго не могла понять Шалико, который поздним вечером твердил ей о новом тифлисском происшествии... "Что? Что? переспрашивала она. - При чем тут Оля?.. Что такое?.." - "Очнись! прошептал он с отчаянием. - Олю и Сашу взяли!.. Ты слышишь, Ашо-джан, ты слышишь?.." - "О чем ты? - не понимала она. - А Сашу за что? Он ведь не был в партии!.." - "Взяли, взяли!.. Ну, что это значит?.. Взяли!.. Ты можешь это понять?.." Сашу, подумала она, взяли, видимо, как бывшего деникинского офицера... В этом даже была какая-то логика: уж если избавляться... "А при чем Оля? - спросила она. - Она же больна! Она жена крупного поэта..." Шалико машет рукой обреченно и видит, как он идет по улице Паскевича и входит в дом и поднимается на второй этаж. Там, в прохладной комнате, за большим овальным столом сидят все и улыбаются ему, и Лиза говорит: "Шалико, как хорошо ты выглядишь!.." И пока Ашхен нашептывает ему свои безумные вопросы, он снова идет по улице Паскевича и входит в квартиру, где никого уже нет, только юный Васико, Васька, согнувшись сидит у окна...
"Послушай, - вдруг произнесла Ашхен совершенно спокойно, - происходит что-то, чего я понять не могу... Не могу, и все".
Утром они, как обычно, отправились - он в горком партии, она к себе в райком. Как обычно. И на следующий день - тоже.
Восьмого февраля Ванванч в утреннем зимнем полумраке добрел до школы. Как обычно. До уроков оставалось минут десять. Он вошел в класс. Маленькая Геля Гуськова сидела за партой и листала книгу. Она машинально оглядела его и как-то резко уткнулась в страницы. Дежурный стирал с доски. Сары не было. Ванванч вышел в коридор, в сумятицу и неразбериху. Вдруг какой-то маленький плюгавый второклассник затанцевал перед ним, скаля зубы, и завизжал на весь коридор: "Троцкист!.. Троцкист!.." И пальчиком тыкал Ванванчу в грудь. Ванванч задохнулся. Это его, сына первого секретаря горкома партии, называли этим позорным именем?! Это в него летело это отравленное, отвратительное слово?!.. Он бросился на подлое ничтожество, но мальчик ускользнул, и тут же сзади раздалось хором: "Троцкист!.. Троцкист!.. Троцкист!.. Троцкист!.." - гремело по коридору, и обезумевшие от страсти ученики, тыча в него непогрешимыми, чисто вымытыми пальцами, орали исступленно и пританцовывали: "Троцкист!.. Троцкист!.. Эй, троцкист!.." Он погрозил им беспомощным кулаком и скрылся в классе. Сердце сильно билось. Он хотел пожаловаться своим ребятам, но они стояли в глубине класса вокруг Сани Карасева и слушали напряженно, как он ловил летом плотву... Девочки сидели за партами, пригнувшись к учебникам. Начался урок. Его не вызывали. Сара не оборачивалась, как всегда, в его сторону. Когда, наконец, закончилась большая перемена, он понял, что произошло что-то непоправимое. Наскоро запихал книги в портфель и перед самым носом учителя выбежал из класса. В коридоре уже было пусто. Путь был свободен.
Мама почему-то оказалась дома. Он подошел к ней и сказал, собрав последнее мужество: "Я не буду ходить в школу!.." - "Да?" - произнесла она без интереса. Она была бледна и смотрела куда-то мимо него. "Мама, повторил он еле слышно, - меня дразнят троцкистом... Я в эту школу не пойду..." - "Да, да, - сказала она, - наверное... Послезавтра мы уезжаем в Москву..." Что-то рухнуло. Пыль и пепел взметнулись облаком. "А где папа?" - спросил он с надеждой. "Папу ненадолго вызвали в Свердловск, - сказала она как-то безразлично, - он потом тоже приедет к нам... в Москву..." И тут она неожиданно попыталась ему улыбнуться, и эта жалкая улыбка так не соответствовала ее потухшим глазам. И она ушла, втягивая голову в плечи, словно Ванванча и не было. Он увидел на столе газету "Тагильский рабочий". Никогда он не читал газету, но, видимо, она так удобно разлеглась на столе, так была откровенна, что два заголовка сразу бросились в глаза "Враги подожгли трансформаторную будку", - гласил первый, а второй "Решение бюро горкома ВКП(б)". И тут он узнал, что его отец, Шалва Степанович Окуджава, освобожден от должности первого секретаря горкома за развал работы, за политическую слепоту, за потворствование чуждым элементам, за родственные связи с ныне разоблаченными врагами народа...
Дым отчаяния клубился по дому. Бабуся была в слезах. Мама ничего не замечала. Он ждал по-прежнему стука в окно, но так и не дождался. Следующий день был занят сборами. Он помогал, как мог. Увязали книги. Упаковали посуду. Уложили в чемоданы одежду. Больше ничего не было. Предстояла последняя ночь в Тагиле, а вечером пальчики Сары постучали в окно. Он выбежал стремительно, как никогда. У Сары было мало времени. Она пришла попрощаться. Она торопилась домой. Впервые она разговаривала с ним, опуская глаза, эти голубые татарские глаза... Он кинулся в свою комнату и принялся искать что-нибудь, ну, хоть что-нибудь, что можно было бы подарить ей на память. Увидел стоявший на его столе портрет Сталина, выгравированный на жести, и чернилами вывел на нем: "Саре на память". И лихо расписался. Она приняла подарок, коснулась его руки горячей своей ладошкой и пошла, ловко ступая по сугробам старыми подшитыми валенками.