Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 5

У него уже давно была сердечная болезнь. Она скоро осложнилась в Шабри. Страшная общая катастрофа потрясла его и физически. „Что такое общественное несчастье по сравнению с личной неприятностью?‟ — говорил граф де Сегюр, — говорил без малейшей иронии, без всякой насмешки над собой или над другими: просто констатировал то, что, по его наблюдениям над собой и другими, казалось ему бесспорной истиной. К Михаилу Андреевичу эти слова не относятся, но и „личных неприятностей‟ у него было достаточно, хоть и меньше, чем у столь многих других в то время. Денег, конечно, не было никаких. Немцы произвели обыск на его парижской квартире, вывезли книги и рукописи, запечатали двери. Он понимал, что в случае, если они только перейдут пограничную речку Шер, дело его плохо. Выла еще одна „личная неприятность‟: он знал, что умирает, и даже верно установил срок.

Он стал писать, — об этом дальше. Сердечные боли усиливались с каждым днем. В своем прощальном письме к друзьям, написанном за три месяца до кончины, он говорит: „Пишу, считая себя обреченным на очень скорый уход из жизни (если ошибаюсь, то не очень) и при каждом припадке мечтая об уходе скорейшем, так как я замучен физическими страданиями; сейчас спокойно говорю то, о чем кричал бы в минуту удушья, если бы мог кричать, не находя воздуха‟.

Михаил Андреевич скончался 27 ноября 1942 года в полном сознании. Он похоронен в Шабри, на маленьком безымянном сельском кладбище.

Это был человек, на редкость щедро одаренный судьбою, талантливый, умный, остроумный, обладавший вдобавок красивой наружностью и большим личным очарованием. У него были враги, и политические, и личные. Первых было много, вторых было мало. Но думаю, что все хорошо знавшие его люди признавали его редкие достоинства, его совершенную порядочность, благородство, независимость и бескорыстие. О бескорыстии говорю в широком смысле слова. Пожалуй, я не знал человека, более равнодушного к деньгам, — хотя он любил все радости жизни, а из них ведь многие именно от денег зависят. Михаил Андреевич никогда не был ни богатым, ни состоятельным человеком и с ранних лет до конца жизни жил исключительно своим трудом, даже во второй своей эмиграции, когда это было очень трудно и удавалось лишь немногим „счастливцам‟. Бывали у него, кажется, и периоды настоящей нужды. Это часто оставляет след на душе человека — на М.А. Осоргине не оставило никакого. Он всю жизнь был „барином‟ — в соответственном смысле слова. Однажды, после большого успеха в Соединенных Штатах его романа „Сивцев Вражек‟, у Михаила Андреевича появились немалые, по эмигрантским понятиям, деньги. Он очень скоро все истратил. Чтобы оказать услугу даровитому поэту, с которым не был даже близко знаком, издал на свои средства книгу его стихов, зная, что коммерческого издателя поэт не найдет: стихи товар не ходкий. Но М.А. был бескорыстен и не только в денежных делах. Ни к какой „карьере‟ он не стремился. Как все писатели, бывал, конечно, рад успеху своих книг или статей, но о „рекламе‟ совершенно не заботился. Я был когда-то редактором литературного отдела газеты „Дни‟ и завел там рубрику „В кругах писателей и ученых‟. Обычно писатели и ученые сами посылали мне материал для этой рубрики. Тут, разумеется, решительно ничего дурного нет, это вполне естественно: откуда же редакции знать, над чем работает тот или другой писатель или ученый и на какой язык его переводят? Михаил Андреевич, несмотря на мою просьбу, ничего мне не присылал. Не было и его юбилеев, не было его вечеров — они в эмиграции устраиваются не для рекламы, и он имел на них все права. М.А. выступал только тогда, когда надо было кому-либо помочь.

Писал он только в „левых‟ периодических изданиях. Они тоже не соответствовали его взглядам, но больше соответствовали, чем другие. Если б М.А. хотел сотрудничать лишь в изданиях, его взгляды разделяющих, то ему писать было бы негде. В „Последних новостях‟ у него случались столкновения с П.Н. Милюковым. Павел Николаевич отдавал должное его таланту журналиста, но некоторых его статей не пропускал: „Я государственник и не могу печатать статьи анархические‟. Надо ли говорить, что „анархистом‟ Михаил Андреевич был по-своему и что он никак, ни в малейшей степени, не сочувствовал террору прежних анархистов. Но он относился с высоты ко всем правительствам, ко всякой государственной власти. После выхода в свет „Сивцева Вражка‟ я как-то за ужином сказал М.А., что, по-моему, уж слишком много в этом романе приблизительных знаков равенства между явлениями, которые сближать никак нельзя: „Во имя чего вы их сближаете?‟ Он ответил, что знаков равенства не ставит, критикует же все во имя строя, свободного от принуждения и насилия. Не уточнил, какой это строй. Роман начинается словами: „В беспредельности Вселенной, в солнечной системе, на Земле, в Росси, в Москве, в угловом доме Сивцева Вражка в своем кабинете сидел в кресле ученый-орнитолог Иван Александрович‟. Дальше шли страницы о мышке, выползшей из-под книжного шкафа. И тут было тоже некоторое подобие знака равенства. Одна из последних книг Михаила Андреевича „Происшествия зеленого мира‟ с ее „Огородными записями‟ указывает, что именно важно: „Миросозерцание не строится прочно на зыбкой почве отвлечений. Построим его на твердой земле, родоначальнице живущего, на любви к природе, ничем слова „любовь‟ не заменяя. А как это выразится вовне, — это не важно, чисто условно, опять же — вопрос техники. Мне ближе и роднее форма шутки и незлой усмешки, другому — пафос, третьему — крепость таблицы умножения. Но, дети одной матери-земли и одного отца-солнца, мы легко сговоримся и поймем друг друга‟.





Нет, не так легко сговориться, даже если друг друга и поймешь (что гораздо легче, особенно писателям). Быть может, основная особенность М.А. Осоргина в том, что он был, вероятно, единственным русским публицистом, который политику и презирал, и терпеть не мог. На Западе это тоже редчайшее исключение. Терпеть не мог политику сам Макиавелли, написавший, быть может, самый знаменитый, как бы к нему ни относиться, политический трактат в истории. Он принимал важные политические поручения и тотчас неизменно и настойчиво просил свое правительство его от них освободить — надоело, устал. Правда, М.А. никаких поручений и не принимал. Но и писать политические статьи было при его взглядах очень трудно.

„Сивцев Вражек‟ считается самым значительным его произведением. Этот роман о мировой войне и русской революции в самом деле очень значителен по замыслу и своеобразен по выполнению. Он отчасти построен на сопоставлении живых существ разного рода. Написана книга короткими главами: есть главы о людях высокой культуры, о милых барышнях, о чекисте, о палаче, о ласточке, о кошке, о крысе, об обезьянах. Их внутренняя связь освещает любимые пантеистические мысли автора. По форме эта книга стоит особняком в эмигрантской литературе и выделяется среди других художественных произведений М.А. Осоргина. В ней есть необычные для него стилистические приемы, особенно в военных сценах: „Полон надежды? О, Эрберг! О, расчетливый Эрберг, вы слышите гудящий свист, — вам еще это незнакомо? О, Эрберг, отклонитесь в сторону, бегите, Эрберг! Бросьтесь на землю, закопайтесь в нее головой, глубже, глубже. Чего вы стыдитесь, солдаты так делают. Ваша поза может стоить жизни, а ведь вы расчетливы. Недолет? Да, но вот опять гудящий свист! О, Эрберг!‟ Есть большие словесные удачи, настоящие находки: „В этот день (первый день весны. — М.А.) семинарист, уже полгода думавший о самоубийстве, решил отложить еще, а женщина-врач, одинокая и некрасивая, краснея, купила недорогую шляпу, все равно какую; однако сегодня ее не надела, а вышла в старой, так как с юности выработала в себе сильную волю. Термометр Реомюра с улыбкой играл на повышение‟.

„Сивцев Вражек‟ выдержал в оригинале два издания, что редко случается в эмиграции. Роман имел большой успех и в иностранных переводах, особенно в Соединенных Штатах. Мне говорили, что его цитировали американские профессора на лекциях о русской революции. Кажется, и Михаил Андреевич считал его своей лучшей книгой. Я сказал бы, что в чисто художественном отношении самое лучшее его произведение — это неоконченная и не вышедшая отдельным изданием повесть „Времена‟, печатавшаяся как раз перед второй войной в журнале П.Н. Милюкова „Русские записки‟. В этой повести превосходно все, и я жалею, что не могу процитировать из нее целые страницы. Отсылаю к ней читателя. Превосходен и ее язык —Михаил Андреевич был большим знатоком и тонким ценителем. К какой именно традиции он принадлежит в русской художественной мысли? М.А. с юных лет любил Тургенева и особенно Гончарова. Не любил Достоевского. „Позже, уже студентом, я перечитывал Достоевского один, гораздо сознательнее, с увлечением, долгими ночами в московских студенческих Гиршах и Палашах, и тут, в нездоровом воздухе большого города, уже не боролся с ним, а плыл по течению мутных волн, пока опять тот же „Дневник писателя‟ не оттолкнул меня, зачеркнув в нем все, за что он признан мировым писателем. Я потерял веру в его правду — и расстался с ним навсегда‟. Точно так же он подошел в то время и к Толстому, но тут результат был прямо противоположный. „В последний год мы читали Толстого, — и все, раньше нами прочитанное, отошло на задний план. Я был раз навсегда побежден и поставлен на колени... В юности Толстой был для меня величайшим открытием; его творчество и посейчас мне кажется непостижимым... Что нужно для этого (для создания „Войны и мира‟. — М.А.) сделать, как это почувствовать, на какой бумаге изобразить, кем быть и каким образом после этого обедать, смотреть на людей бровастыми глазами, ссориться, отдыхать на лавочке в Ясной Поляне, а не вознестись попросту на небо и не посмотреть рассеянно на весь писательский мир с ближайшего облака?.. Лев Толстой был и остается российским чудом...‟