Страница 27 из 117
Груня жила с Алексеем Иванычем, печником, в третьем тупичке. Она была старше, содержала его поденной работой, а он бил ее и редко выходил из дому.
— Эй, Груня! — послышался из тупичка голос и кашель — Алексей Иваныч много курил.
— Батюшки, проснулся... Зараз, зараз!.. Водки-то мало... — зашептала она и торопливо закачалась на обе стороны: ноги у нее были разбиты от сырости.
Мирона и Ваську с мышами ослепил во дворе блеск тающего снега; звенела веселая капель, и без удержу, как оглашенные, метались и щебетали воробьи.
На крышах уже не было снегу, а по краям, нагнувшись и глядя вниз, свисали длинные сосульки, играя на солнце сборчатым морщинистым льдом, — с них торопливо капало — и иногда стеклянно ломались и падали, мелко рассыпаясь. А над крышами играло голубое, весеннее не по-городскому небо.
Двор был просторный. Разбросанно стояло четыре больших старых дома, набитых квартирантами; пятый, барский, с белыми колоннами, особняк, выходил палисадником на улицу.
На заднем дворе тянулись конюшни и сараи извозо-промышленника; вкусно пахло навозом, и запряженная в полке лошадь жевала у стены сено, оглядываясь через дугу.
Посередине двора чернело неведомо как уцелевшее старое корявое дерево; под ним, разговаривая, рылись куры и сидела кошка.
Мирон надулся, покраснел и что есть духу, как шестнадцатилетний, погнался. Кошка поставила хвост трубой и поскакала, прыгая через мокрые места. Мирон пустил кирпичом и попал в низ оконной рамы.
— Ты что хулиганишь? — закричал дворник. — По участку соскучился?
Мирон еще больше надулся и покраснел.
— Потому — тварь птиц жрет.
— Мышатник!..
— Мышиный фабрикант!.. Мышиный фабрикант!.. — кричали ребятишки, бегая босиком по талому снегу.
Только на улице Мирон радостно вздохнул и потух, — тут он был у себя дома.
По расчищенным и подметенным уже панелям торопливо спешила в обе стороны бесконечная толпа.
«И откуда они только берутся», — думал Мирон, привычным, наметанным глазом ловя и различая в толпе клиентов.
На минутку остановился и глянул по убегавшей далеко вниз улице. Внизу она терялась в задернутой голубоватым утренним туманом площади, на противоположной стороне выбегала и ползла вверх, слабо белея еще не сошедшим снегом и чернея зимними деревьями. Сияя, блестел далекий купол.
Подвывая легко и играючи, взбежал трамвай, полный видневшихся сквозь стекла людей, на минутку остановился, выбросил двух и покатился дальше, уменьшаясь и с удаляющимся воем роняя синие искры.
— Ступай кверху, — сказал Мирон Ваське.
— Чего я там не видал!.. Я на площадь пойду.
— Тебе говорят, мозгля!..
Но Васька стоял, курносый и наглый, глядя на отца маленькими злыми щелочками. Мирона подмывало дать ему хорошего раза по шее, сбить шапку и вкусно потаскать за волосы, да публика шла кругом, — отправят в участок, день пропал.
— Ах, ты!.. Скучился?.. Требуху выпущу... — И Мирон густо покраснел.
Васька угрюмо подался.
— Н-ну?!
Мирон почувствовал — не ударит, не только потому не ударит, что публика и в участок, а еще потому, что выросла для обоих незаметно какая-то черта, и Мирон чувствовал — ее нельзя переступать.
Он давно видел, что у Васьки начинается своя жизнь, свои интересы, начинается свое, и это приводило его в раж. Васькино назначение было помогать отцу в мышином хозяйстве, помогать поднять остальных детей, и он жестоко исправлял всякое Васькино уклонение.
Но время беспощадно: Мирон старился, Васька креп, и теперь они стояли друг перед другом, почти как равные, и Мирон как будто первый раз увидел Ваську. Что было недопустимо — Васька и с мышами плутовал. Всю мышиную науку он превосходно усвоил, но когда издыхала мышь и отец приказывал выкинуть, он ее прятал, замораживал, а в подходящий момент доставал, оттаивал, чистил щеточкой шерстку, чтоб свежее и подбрасывал в ящик, а живую мышь взамен продавал в свою пользу. Удивлялся Мирон, почему так правильно и периодически стали дохнуть мыши.
А когда потеплело, Васька тайно завел свой мышиный завод в углу конюшни и торговал больше своими мышами.
И теперь они стояли друг перед другом, не решаясь переступить черту, которая связывала и разделяла их.
— Ну, — сказал Мирон.
— Не пойду... — сказал Васька, но... повернулся и пошел наверх, — торговля там была хуже, чем на площади.
Мирон весело зашагал вниз. Спустился на квартал, огляделся на углу, нет ли городового, достал из клетки мышь и, вытянув руку, подержал ее на открытой ладони.
Мышка, белея, торопливо понюхала розовым носиком ладонь, потом воздух, пробежала по руке, по плечу, кругом шеи, вспрыгнула на шапку, на минутку постояла белым столбиком, осматриваясь, опять сбежала и, усевшись на ладони поудобнее на задних лапках, передними стала умываться.
Публика останавливалась и смотрела.
— Ученая.
— Как человек, руками.
— Это не нашинская, заграничная.
Мирон, держа все так же вытянутую руку, уверенной скороговоркой артиста бойко выговаривал, не обращая внимания на стоявшую публику:
— Индейская денная мышь, в гимназии образовалась, в унирситете воспиталась, ни исть, ни пьеть, об одном лишь тужит, как муж жену утюжит, судьбу предскажет, тужить-горевать закажет... Девушке жениха волосатого, пьяного, рогатого... Гимназисты наши запросили березовой каши... Всем расскажет, никого не обяжет, кто не хочет, проходи, а кто слухает, подходи, пятачок выкладай, судьбу выгребай... Пожалте, господа почтенные, к ученой мыши... Невидимое чудо двадцатого века...
Публика задерживалась около Мирона, как вода вокруг камня.
Одни, постояв, уходят, другие подходят и, вытянув шеи и глядя на белых мышей, слушают.
Приказчики, прислуга, девочки из модных мастерских с большими мешающими коробками, полотеры с желтыми лицами и желтыми щетками. Стоят, смотрят на маленький ящичек, в котором плотно уложены конвертики с судьбой. Смотрят внимательно; у каждого за равнодушно замкнутым лицом — горе, заботы, изломанная жизнь. И, быть может, в этом конвертике неожиданно ломается судьба, ждет радость.
Останавливались и чистые господа.
Маленький гимназистик, с нежными детскими щеками, стоит, сутулясь, под ранцем на спине, и все вздергивает его на плечи. Он долго стоит и вдруг говорит, сам испугавшись своих слов:
— Дайте мне.
— Чего?
— Мышку... нет, судьбу.
— Пожалуйте пятачок.
Мирон взял мышь и, держа за хвостик, пустил по конвертикам в ящичке. Все с напряжением следили, как мышь мордочкой и лапками суетливо перебирала конвертики. Мирон незаметно придавил ногтем кончик хвоста, и мышь испуганно выхватила зубами первый попавшийся конверт. Мирон подал гимназистику.
Тот осанисто сделал себе двойной подбородок, распечатал и на маленькой серой бумажке прочел: «Злые враги ваши будут посрамлены, и скоро вы сочетаетесь законным браком с любимой женщиной».
Кругом засмеялись, а гимназист, краснея и конфузясь, бросил бумажку, которую сейчас же бережно подобрали.
— Фу, глупости какие! И вовсе мышь не может узнавать судьбу. — И пошел в гимназию, поддергивая и поправляя плечами ранец.
— А, ну-кась, дай-кась я, — проговорил с добродушным красным лицом и, как иголками, истыканным носом кучер, с полумешком овса через руку. Не переставая добродушно улыбаться и подняв выжидательно и немного как будто сконфуженно брови, он долго рылся в плисовых штанах и достал пятак.
Опять Мирон пустил по конвертам белую мышь, держа за хвостик.
— Ну, ну, ты по всем пущай, нехай по всем конвертам побегает... пущай хорошенько разнюхает мою судьбу...
— На, на, мне не жалко. Вишь, как вынюхивает. Тут уж, брат, без обману.
Мышь вытащила конвертик. Кучер осторожно взял черными толстыми пальцами и стал вертеть, все так же подняв брови и улыбаясь.
— Распечатывай, ты чего, — говорили кругом с нетерпением.