Страница 101 из 103
— Давай по второй. За Мишу твоего. За память…
— Нет. Сегодня твой день, Витя. За тебя… Очень хочется, чтобы ты не болел. Ты столько пережил, Витя. Дай тебе Бог здоровья и душевного равновесия.
— Спасибо. — Он усмехнулся. — Стоики утверждали, что блаженство в невозмутимости и спокойствии духа.
— Ты к чему это, собственно? — Валя уставилась на него.
— Это ты мне когда-то сказала.
— Да? А я думала, ты все-все забыл.
— Ничего я не забыл.
— Знаешь, Витя, я убедилась, что мы живем одновременно в двух мирах: в реальном и в мире нашей памяти. В реальной повседневности — страдание, а в памяти — утешение.
— Разреши возразить. Во-первых, в реальной жизни не только страдания, но и радость. Разве ты не была счастлива?
— Была. Любила мужа, люблю сына. Но в то же время — столько натерпелась страхов, столько несправедливостей… Трудно подсчитать, чего было больше — счастья или страданий.
— А во-вторых, — сказал Колчанов, — думаю, что прав Бердяев, когда отделяет исторический взгляд на жизнь от «частного». «Частный» взгляд боится страданий, боится той слезинки ребенка, которую сделал проблемой Иван Карамазов.
— А разве это не великая проблема жизни?
— Конечно, проблема. С «частной» точки зрения слезинка ребенка не может быть оправдана. Так же, как с точки зрения Евгения нет оправдания Петру, построившему Петербург среди «топи блат». А исторический взгляд устремлен в глубину, в сущность жизни. Он ставит вечные ценности выше сегодняшнего блага. Он может оправдать жертвы и страдания во имя человеческого духовного восхождения.
— Но ведь это религиозный взгляд, Витя.
— Ну и что? Разве плохо, если религиозный?
— Странно, что это говоришь ты, преподаватель марксизма.
— Мой марксизм мне давно надоел. Как и мой атеизм. Жизнь и смерть человека на Земле не вмешаются в схемы материалистической философии… Ладно, оставим это… Давай еще тяпнем. За тебя, Валя.
Коньяк на него действовал положительно: почти унялась боль в ногах.
— Ты, Валечка, хорошая, — сказал он мягко. — Искренняя.
— Спасибо, Витя. Очень приятно. Меня так редко хвалили.
— Знаешь, я так и не научился братской любви.
— Братской любви? — У Вали возникла складочка на лбу между бровей. — Что-то я не понимаю — о чем ты…
— Помнишь Румянцевский сквер? Ну вот… Когда-то в этом сквере ты сказала, что любишь меня как брата. Я и пошел… на обмороженных своих ногах пошел прочь… из твоей жизни… еще гроза была в тот день, ливень… Мне бы удовлетвориться братской любовью, я ведь и на самом деле твой троюродный брат. Но… я был молод и глуп… Ничего у меня не получилось, Валечка, с братской любовью…
Тут он поднял на нее взгляд и увидел, что она плачет. По щекам катились прозрачные слезы, Валя утирала их платочком.
— Прости, — сказала со вздохом. — Я стала слезлива на старости лет.
— Нет, это ты меня прости, что не сдержался.
— Витя, милый Витя… Не осуждай меня за то, что я тогда…
— Нисколько не осуждаю.
— Разве я виновата, что влюбилась в Мишу?
— Ты правильно поступила, выйдя за Мишу. Он был легкий, веселый… не то что я с моим мрачным характером… Не плачь, Валя. Все правильно.
— Да… все правильно… — Она попыталась улыбнуться сквозь слезы. — Ты умный, все понимаешь… — И, помолчав: — Ты сказал, что ушел из моей жизни… Я бы хотела, Витя, чтобы ты вернулся.
С этими словами Валя протянула к нему руки поверх стола, и он взял эти маленькие, как бы молящие о помощи руки в свои и, нагнув голову, поцеловал одну и другую.
Это была минута, полная нежданной радости, но и грустная в то же время. Где-то в страшной дали опять пропели трубы.
Нет, это просто прозвенел звонок. Вошли Нина, румяная с мороза, и Владислав, похожий в шерстяной шапочке, обтянувшей голову, на пилота. В квартире сразу стало шумно. Нина на кухне готовила закуски, стуча ножом и громко, через раскрытую дверь, высказываясь о текущей жизни:
— Перестраиваются, перестраиваются, а продуктов все меньше. На рынок придешь — от цен глаза лезут на лоб. Гераська, не лезь под ноги! Совсем обалдел от колбасного духа. На, ешь!.. Встретила институтскую подругу, она акушер-гинеколог, так она рассказывает, рождаются дети с фетопатией — представляете?
— А что это такое? — спросила Валя.
— Алкогольное отравление в утробе матери. Ужас! До чего же мы докатимся, а?
— Эх, яблочко, да куда котишься! — пропел Влад, нарезая на доске батон. — В ве-че-ка попадешь, не воротишься!
— Что это ты развеселился? — спросил Колчанов.
— Так день же рождения у вас.
— Влад получил кредит в банке, — объяснила Нина, — вот и веселится.
— Получить-то получил, — уточнил Влад, — а как отдавать буду — один Аллах знает. До весны, может, продержимся, а там пойдем по миру… Виктор Васильич, вам водочки можно налить?
— Папа, чтобы не забыть, — сказала Нина, ставя на стол поднос с закусками. — Я договорилась, завтра тебя примут в больницу. Будь готов к десяти часам. Мы заедем за тобой и отвезем.
— В больницу? — Колчанов наморщил лоб. — Не хочу в больницу.
— Надо, папа! Домашнее лечение тебе не поможет. Надо!
6
Лапин сидел в кресле с резной деревянной спинкой над разложенным пасьянсом и как будто дремал. Во всяком случае, так показалось Колчанову, когда он вошел в маленькую комнату.
— Вы спите, Иван Карлович?
— А, это ты. — Лапин взглянул на него сквозь очки и подмигнул левым глазом. — Который час?
— Полпервого ночи.
— Чего не спишь? Ноги болят?
— Все болит. Душа болит.
— Душа! — Лапин криво улыбнулся, блеснул золотой его клык. — Какая еще душа? Нет никакой души. Есть сознательность, и есть предрассудки, пережитки прошлого.
— Знаю, знаю. — Колчанов тоскливо повел взгляд от освещенного торшером пасьянса к темному окну, за которым спал, утонув в снегах, огромный город. — Все эти словеса знаю наизусть. Сам их талдычил не одно десятилетие.
Лапин вынул из колоды очередную карту и внимательно искал ей место в пестрых рядах пасьянса.
— Должен гордиться, — сказал он, — что преподавал марксизм. Не талдычил, а воспитывал нового человека.
— Где он, новый человек? — Колчанов зябко переступил с ноги на ногу. — Это же сказка, придуманная пропагандистами.
— Есть моральный кодекс коммунизма.
— Есть на бумаге. А на деле? Ложь и насилие госаппарата не могут воспитать высокую нравственность. Они порождают, с одной стороны, людей, готовых на все, на любую подлость и жестокость ради куска пирога, а с другой — лицемерие, хамство, бессердечие… Деформирован, можно сказать, сам национальный характер…
— Ишь как выражаешься. Национальный характер! У тебя, выходит, он тоже деформирован?
— Конечно. Но я — хоть и поздно, но все же осознал…
— Ни хрена ты не осознал! — выкрикнул Лапин и опять подмигнул. — Национальный характер выковывается не в интеллигентских соплях, а в борьбе!
— Только не надо, не надо бубнить о классовой борьбе. Обрыдло! Под громким этим названием государство, а точнее — партбюрократия, захватившая власть, вела кровавую гражданскую войну против собственного народа.
— Не из-вра-щай! — раздельно произнес Лапин. — Партия большевиков взяла власть с одобрения народа.
— Народ никто не спрашивал. Ему кинули, как приманку, несколько понятных ему лозунгов о мире и земле. А потом Сталин разгромил, перестрелял соперников в борьбе за власть и установил свою диктатуру. Плеханов предупреждал, что у нас осуществится идеал персидского шаха. Так и вышло.
— Пошел ты со своим Плехановым! Был установлен передовой общественно-политический строй…
— Средневековый абсолютизм!
— Передовой строй в интересах народа! Другое дело, что народ, вследствие пережитков прошлого, не всегда понимает свое благо. Потому и необходимо твердое партийное руководство.
— Партийное руководство обескровило огромную страну. Я историк и знаю, что в исторической жизни любой страны главное — вопрос о земле. О собственности на землю. Земля — кормилица! Если бы партийное руководство не поспешило покончить с нэпом, не пошло на насильственную коллективизацию, на безумное разорение деревни, то, может быть, страна не скатилась бы к нынешнему беспределу. К постыдной зависимости от закупок зерна на Западе…