Страница 100 из 103
Вот и кончилась Утопия. Пала под железной пятой этатизма… тоталитаризма… И в результате? Ну, вот еще выписанная в тетрадку цитата — из Макиавелли: «Результатом господства тирании является развращенное общество…»
Такие дела, старый человек. Не удалось тебе сказку сделать былью. Для чего же ты прожил долгую жизнь?
Колчанов сидел за столом, листал общую тетрадь, исписанную высказываниями мыслителей, писателей, ученых. Вот запись о двенадцатилетнем цикле развития — чья это мысль? Вернадского, Чижевского? Не указано. Просто где-то вычитал и коротко записал: «12-летний цикл (с 1905 года)». Ну-ка, попробуем уточнить.
1905-й — первая русская революция.
1917-й — еще две, причем февраль резко перечеркнут октябрем, это поворотный пункт в истории XX века.
Дальше: 1929-й — год великого перелома, конец нэпа, начало коллективизации и уничтожения классового врага в деревне, а на деле — наиболее эффективного в сельском хозяйстве работника; после этого зубодробительного удара российская деревня все еще не оправилась.
1941-й — Великая Отечественная… величайшее испытание крепости государства, новый океан народной крови..
1953-й — смерть диктатора, робкие надежды на либерализацию созданной им жестокой системы, начало хрущевской «оттепели».
1965-й — начало брежневского правления, попытка хозяйственной реформы, вскоре свернутой; возвращение сталинизма (постсталинизм) в идеологии, в подавлении инакомыслия.
1977-й — принятие новой Конституции, закрепляющей (6-я статья!) незыблемость монополии партии на государственную власть; очевидный застой, стагнация.
И вот 1989 год — серьезные перемены, перестройка! Впервые в избирательных бюллетенях не одна фамилия; Первый съезд народных депутатов, вскоре Второй — небывалые речи, плюрализм мнений. А в Восточной Европе — массовое бегство немцев из ГДР, «бархатная революция» в Чехословакии и Венгрии, расстрел Чаушеску… на бурных демонстрациях в Польше — плакаты: «Социализм — это голод»… Распад соцлагеря…
Что же ожидает нас спустя очередное двенадцатилетие — в 2001 году? Заглянуть бы хоть одним глазом в XXI век — какой станет Россия? Горбачев заявляет, что партия твердо остается на позиции социалистического выбора. Но тверды ли позиции самого Горбачева, жестко критикуемого слева и справа? И что означает вчерашнее неожиданное заявление Шеварднадзе об уходе в отставку ввиду надвигающейся диктатуры? Чьей? — он не уточнил. Диктатуры партаппарата, не желающего покидать руководящие кресла?
Похоже, государственный руль перекладывается в другую сторону. Вместо либерального Бакатина министром внутренних дел назначают ортодоксального Пуго. Горбачев с Рыжковым отказываются от программы «500 дней», хотя продолжают вякать о рынке… И почему Рыжкова заменили Павловым?
Все — неустойчиво, все — в шатаниях влево-вправо, влево-вправо… Как парусное судно, идущее галсами при противном ветре.
На обед Колчанов отварил макароны, вспорол банку мясных консервов из старых запасов Милды. Еще несколько банок осталось. А что будут есть они с Герасимом, когда кончатся последние консервы? А-а, не стоит об этом думать.
После обеда он лег на тахту с книжкой журнала «Знамя», принялся дочитывать статью Селюнина «Рынок: химеры и реальность». Умный автор, статья толковая. И верно ведь: без рынка не выбраться из кризиса, но создать рынок — ох, не просто. Вот пишет Селюнин: «Экономика императивно требует утверждения частной собственности, идеология — ее уничтожения. Часто говорят: страна на краю пропасти. Продолжим этот образ: на узком мостике над пропастью сошлись экономика и идеология, уперлись лоб в лоб, той и другой обратного ходу нет — не развернешься. Кому-то лететь в бездну…»
Вот как, значит: частная собственность… Он-то, Колчанов, старый пономарь, привык к ней относиться как к ужасной бяке. А только в ней и есть спасение на краю пропасти…
Рука с журналом опустилась, и предстал мысленному взгляду Колчанова супермаркет в Хельсинки — единственной загранице, где он сподобился побывать. Они с Милдой рты разинули в финском супермаркете — такого изобилия превосходных продуктов в жизни не видели. И ведь покупали их вовсе не толстопузые миллионеры, а обычные люди, горожане, массовый покупатель. Чего же стоят прекрасные идеи, если за ними — пустые прилавки, очереди, талоны (стыдливое иносказание карточек)?..
Он задремал, журнал выпал из руки. Но и во сне не было ему покоя. Он бежал по заснеженному полю, чудилось, что кто-то, спрятавшись в кустах, следит за ним, — и вдруг впереди школа, знакомый подъезд, а в подъезде — школьный сторож с колокольчиком в руке, он звонит, звонит… вдруг оказывается, это вовсе не школьный сторож, а Цыпин в распахнутом полушубке, и не звонок у него, а нацеленный автомат… а звонок все равно звонит, звонит…
Колчанов проснулся в испуге. Звонок действительно звонил. Он поплелся открывать, вместе с ним в переднюю выскочил любознательный Герасим, держа хвост столбом. Улыбающаяся, в высокой, залепленной снегом шапке и черной каракулевой шубе, вошла Валентина.
— Не ждал, Витя?
— Нет… — Он прокашлялся. — Здравствуй. Я очень рад…
— Я бы, может, и забыла, что у тебя сегодня день рождения, — сказала Валентина, снимая с помощью Колчанова шубу, — но Лёня напомнил. Вот, это тебе. — Она вынула из большой пластиковой сумки коробку с тортом и букетик алых гвоздик.
— Спасибо, Валечка…
— Поздравляю, Витя. — Она потянулась, поцеловала Колчанова и засмеялась. — У тебя такой растерянный вид.
Он, и верно, был растерян. Испытывал неловкость, что одет в мятые штаны и домашнюю куртку-телогрейку. Ладно хоть, что выбрит, это у него было железно — бриться каждое утро.
Усадил Валентину в кресло, дал журнал и, извинившись, пошел в смежную комнату переодеваться. Вышел оттуда в костюме, в белой сорочке и черном галстуке.
— Как всегда, элегантен, — одобрительно взглянула на него Валентина.
— Ну уж, элегантен… — Он сел за стол напротив гостьи. — А знаешь, у кого я перенял это — ну, чтобы всегда при галстуке? У твоего отца. Вот кто, точно, был элегантен.
— Да… папа… — У Валентины затуманились глаза. — Знаешь, в июне было сорок лет, как его расстреляли.
Колчанов, конечно, знал, что отца Вали, Георгия Семеновича Белоусова, талантливого строителя кораблей, впоследствии крупного деятеля Ленсовета, в сорок девятом замели по «ленинградскому делу». Елизавету Григорьевну, его кудрявую смешливую жену, от ужаса разбил паралич, она пережила мужа ненадолго. Тогда Валя с годовалым сыном уехала в Балтийск, где служил на эскадре ее муж, Гольдберг, долго мыкалась по углам чужих квартир, на зиму уезжала в Питер, к свекрови на Расстанную (квартиру Белоусовых на Съездовской линии, само собой, у Вали отобрали).
А Гольдберг ему, Колчанову, спустя много лет рассказывал, что служба у него шла трудно. Служил-то он исправно, но продвижение тормозили кадровики — он, Гольдберг, считал, что причина крылась не только и не столько в национальности, сколько в том, что женат на дочери врага народа. Уже и культ личности отменили, а все же… В звании инженер-капитана 2-го ранга он прослужил сверхдолго — в первый ранг не пустил «потолок» должности…
— Давай помянем отца, — сказал Колчанов. — Он ведь и мне приходился родственником… троюродным дядей…
Он захлопотал — накинул на стол белую скатерть, поставил тарелки, хрустальные рюмки, вынул из буфета бутылку армянского коньяка, прибереженную, ну, вот для такого случая. Мысленно обругал себя за то, что никакой закуски нету. Не предлагать же Вале макароны…
Валя нарезала принесенный торт с гладким шоколадным покрытием. Объяснила: это «Птичье молоко», Лёня где-то достал. Накрытый таким образом стол увенчала хрустальная (гордость Милды) ваза с алыми гвоздиками.
После выпитой рюмки Валя оживилась. Колчанов с удовольствием глядел на нее. Темно-синий костюм скрадывал ее полноту. Круглое лицо несколько отяжелело книзу, подбородок стал двойным, а сиреневые некогда глаза утратили былой блеск, — но все еще была Валя красива.