Страница 21 из 116
И через мосты Сарский и Новый — в столицу, ко дворцу.
Но и вторая сила, наука, проявила себя. Пока гвардия во главе со своим командиром и без пяти минут самодержицей российской Екатериной Алексеевной скакала по Невскому, в городе, в подвалах академии, печатный станок уже оттискивал слова манифеста: «...Промысл Божий», «избрание всенародное...».
Да, если бы не он, батюшка, гетман и президент, неизвестно, как завершилось бы противостояние Екатерины и её муженька, внука великого деда, императора Петра Третьего, убиенного, можно сказать, если не собственными руками бывшей Фике, то уж точно — руками её фаворитов Орловых.
Однако тех, кто знает их сокровенное, тираны не забывают. Уже томились в темницах претенденты мнимые и законные. Ждала: вдруг заявят свои права Разумовские? Всегда ведь те, кто совершает вероломство, полагают эту черту прежде всего не в себе, а в других.
К Разумовскому Алексею Григорьевичу, вдовому императорскому супругу, тишайшему и всё ещё красивому в старости сиятельнейшему графу, государыня прислала доверенного человека. Хотела одного — хотя бы глазком взглянуть на бумагу, удостоверяющую августейший брак. Если бумага-де сохранилась — мало ли что её могло ожидать в треволнениях века, — она готова обнародовать манифест о принадлежности графа к императорской фамилии со всеми вытекающими отсюда последствиями.
В Аничковом дворце, в кабинете Алексея Григорьевича, горел камин. Но, глядя на его яркое пламя, красавец старик видел себя молодым и рослым рядом с чернобровой, круглолицей, с ямочками на щеках, весёлой нравом Елизаветой. Вот так же ярко пылали свечи и в гулкой пустоте церкви Самсония, что в Перове, звучал голос дьякона: «Нарекаю вас мужем и женою...»
Не хотелось расставаться с видением, но красавец граф открыл заветную шкатулку, пробежал сам драгоценные строки свитка и повторил их вслух, слово в слово, при посланце государыни.
Рука облечённого доверием самой Екатерины протянулась к свитку. Но в тот же миг свиток этот выскользнул из разомкнутых перстов Разумовского и угодил в камин.
Ярким столбом, будто устремляясь к самому небу, вспыхнула ещё раз необыкновенная судьба двух когда-то безоглядно любивших друг друга сердец.
И снова перед его глазами воскресли воспоминания. Он, парубок Алексей, стоит на клиросе в своих родных Лемешах, и голос его разносится окрест — громкий и чистый. Как заворожённый слушает необычной силы и красоты пение придворный полковник, оказавшийся на хуторе проездом. А вскоре красавец пастух в Петербурге предстаёт перед очами цесаревны Елизаветы, будущей всероссийской императрицы...
Боже, неужели всё это осталось только в воспоминаниях? Но пусть это сохранится только при нём. Это его жизнь и его судьба, к ней никто на свете не имеет и не должен иметь никакого касательства.
Граф встал — всё ещё рослый, с прямой спиной.
— Вы все видели и слышали? — обратил он свой голос к посланцу государыни. — А теперь извольте передать её императорскому величеству, в чём вы сами убедились: у Разумовского нет никаких свидетельств, её интересующих.
Как она, всемогущая государыня, могла поступить, если не осыпать проявлением благосклонности того, кто мудро разгадал её тайный замысел?
Но оставалась угроза и иного свойства, теперь уже от младшего брата — гетмана: тот лелеял мечту сделать свою должность наследственной. Это же как — второй престол рядом с её, всероссийским?..
Н-да, не раскинь она своим жёстким мужским умом, быть бы сейчас ему, графу Алексею Кирилловичу, наследником дел и замыслов родного отца, сидеть на законном малороссийском троне.
Да вот обошла, обскакала на вороных самозванка-бесприданница. Но не с простаками схлестнулся её род: коли вы такие, то и мы вам не слуги.
Брат Андрей напрочь отделил себя от двора, поселившись навечно в Вене. Вот и он, старший теперь из всех Разумовских, тоже вроде бы эмигрант, хотя и у себя в России. Но то ж эмигрант по своей воле...
Вспомнил недавний список с оды, невесть как к нему попавший. Называется сия ода «Вольность», а сказывают, бывший лицеист Пушкин её автор.
Не подвела память: курчавый, с арапчатым лицом, перевернувший на экзамене душу Державина. Помнится, с отцом его на торжественном обеде потом разговорились — боялся тот за необузданный норов юнца. Так вот этот сорванец-вольтерианец вызвал в сих стихах тень убиенного в замке императора Павла!
От бабки, от хитрой Фике, бывшей захудалой немецкой принцессы, протянулась к российскому трону костлявая удушающая рука: при ней — мужа, при её внуке — родного отца... Про себя-то да с глазу на глаз — вся Россия о том ведает. А тут этот пострел — да на всеобщее обозрение, во весь голос прилюдно! Ясно, что мальчишке грозило. Однако шила в мешке не утаишь, и всё незаконное, да ещё обагрённое кровью, не иначе как только боком и выйдет...
С сей мыслью словно облегчение наступило, словно реванш взял наконец. Будто ту дверь — снова наотмашь!..
И ещё для успокоения пришло: не Александру служил — России. А как уж вышло — не время ещё для итогов. Другие подведут, если добрые дела сумел оставить.
Одно пока всё видят: нрав — не сахар. Сие и ему о себе известно. Наверное, и в шпильках, которыми иные хотят уязвить, есть резон: к оранжереям был более привязан, чем к кущам наук и просвещения.
Э, в деревьях свой смысл, подчас более высокий, чем в образе людском.
Нашёптывали в ухо, а иные осмеливались учить, когда принял министерский пост, как путём просвещения влиять в лучших видах на человеческую природу.
Ему-то было ведомо другое: лишь природе можно привить определённые человеческие идеи, заставить её путём искусственного вмешательства передавать не только мрачные, но и элегические, торжественные, печальные и радостные чувства.
И разве его сады и парки не свидетельство его убеждений? Натуры же человеческие — суть смятенные внутренним разладом, ищущие и не находящие покоя и гармонии в себе самих.
10
— Явился? А я полагал за тобой в Петербург эстафету слать. Но коли прибыл, вели снаряжать обозы в Баклань: сбираюсь слушать тамошних соловьёв.
Так он, уже тому почти четыре года назад, тронулся из Петербурга в Горенки, оттуда сюда, в Почеп, — обозы загодя. Да ещё ранее в столицу направлялся к министерскому посту — за полгода, если не более, наперёд собственной персоны выслал возы со столами, стульями, шкапами, перинами, горшками, стаканами и стаканчиками, ложками и плошками, шляпками и тряпками, со всей, как говорится, пакостью, принадлежащей человеческой жизни. А кроме того, тащилось до сотни душ прислуги разной, не менее дюжины лакеев и полдюжины кучеров, свои настройщики рояля, пирожник, кондитер, мальчики-казачки и для хорового пения люди с собственными же оркестрантами.
Почепский дворец во всякое время года был содержим, как снаружи, так и внутри, в наилучшей исправности и порядке, снабжён всякою мебелью и прочими обиходными вещами в полном достатке. Одной постоянной прислуги здесь числилось триста человек. Но тем не менее и сюда, предваряя приезд самого, из Белокаменной поскакали служащие, потянулись обозы с ложками-плошками и шляпками-тряпками в таком количестве, что платёж наёмным извозчикам составлял до семи и более тысяч рублей в каждый месяц.
Сей порядок вёлся от отца-гетмана. Тот, прежде чем сняться с места, рассылал управляющим поместий, бурмистрам деревень, казацким полковникам в городах целые приказы-реестры: «По получении сего предписывается тебе отправить туда-то и туда-то столько-то крестьянских подвод, по лошади со двора (или по стольку-то коней с эскадрона), нагрузив их таким-то количеством четвертей овса, пшеницы, ржи, а также курами, гусями, утками, которые должны быть убиты ещё зимою, хорошо заморожены, хорошо упакованы и препровождены при описи с верными людьми...»
Сам трогался вслед в карете, запряжённой восьмёркою лошадей, в сопровождении эскадрона гусар. В каждом уезде — по всей дороге, к примеру от Петербурга до Глухова, — его встречали по-царски: помещики в пышных париках, праздничных кафтанах и шёлковых чулках. К ужину, зная вкусы гетмана-президента, готовился обильный французско-украинский стол.