Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 111 из 116



Только и помогает снять чудовищные боли — игла под кожу. Порция морфия — и тихое, благостное оцепенение разливается по всему телу.

Когда нынешней зимой один врач в Париже прописал эти впрыскивания, от которых боли прекращались как по волшебству, он вдруг почувствовал себя прямо-таки молодым, бодрым, будто заново родившимся. Но пролетело каких-нибудь полгода — пришлось увеличивать дозу. Все знакомые доктора предупреждают, да и он знает сам: морфий — коварная вещь; после заметного облегчения страдания наваливаются с удесятерённой силой и требуют всё увеличивать объём инъекций.

Приходится обманывать близких, успокаивая их тем, что он не злоупотребляет коварным лекарством, даже, напротив, уменьшает дозы. Впрыскивание, говорит он, не только останавливает боли, но оживляет умственные силы и совершенно не наносит вреда здоровью.

Однако себя не обманешь: к чёрту здоровье, лишь бы можно было заниматься искусством, потому что нет другой такой вещи на земле, ради которой стоило бы жить, кроме искусства!

На столе — всегда в готовности спиртовка, спички, шприц и пузырёк с морфием. Слава Богу, плут Михайло не посягает на медицинские штуки. Да и за поездку в Константинополь и в другие диковинные заграницы под руководством Сони-младшей совсем превратился в джентльмена, и его манеры ещё более обрели даже некую интеллигентность. Хочется верить — и безалаберность будто бы сменяется завидной исполнительностью, граничащей прямо-таки с немецкой пунктуальностью и щепетильностью. Теперь способен разбудить не только согласно просьб, но и в такие часы, когда ему покажется, что хозяину необходимо пробудиться, чтобы впрыснуть под кожу лекарство.

   — Что, кричал во сне? — снова размежил веки Толстой.

   — Не так чтобы очень, но было... — согласился Михайло. — Если бы спали тихо — ввек бы не разбудил.

   — Да ведаешь ли ты, дурья башка, что приём лекарств — для меня здоровье? Потому и вдалбливаю тебе: буди чаще. Особенно когда начну разговаривать или вовсе кричать во сне — значит, пора прибегнуть к исцелению.

   — Как же! Будто я не слышу, как старшая и младшая Софи переговариваются между собою по-французски о том, что этот дьявольский морфий — ваша смерть? Так что я, изволите видеть, вас теперь разбудил вовсе не затем, чтобы вы провели сеанс, а исключительно ради разговора с посетителями. Тулумбас с мужиками к вам пожаловал.

Михайло выкатил кресло на веранду. У ступенек переминались с ноги на ногу три или четыре мужика, с мятыми картузами в руках, и с ними Тулумбас в своей кумачовой косоворотке и широкополой соломенной шляпе, которую он тоже стащил с бритой головы, как только завидел графа, выезжавшего на коляске.

   — Здравствуйте, заходите, — произнёс Толстой. — Вот стулья — прошу садиться. Ну что, Тулумбас, на охоту пришёл приглашать? Небось выследил кабанов и уже поросёнка приготовил для приманки? Не то что, к примеру, медвежья, но тоже серьёзная охота — зверь резвый, коварный, не ровен час — клыки в живот или в пах. Но мы-то с тобою, Тулумбас, кажется, освоили сию науку? Погоди, приду в себя — непременно поедем на кабанов.

   — Не беспокойтесь, Алексей Константинович, хороший кабаний выводок приглядел и специально держу для вас, — расправил казацкие усы Тулумбас. — Это уж как водится — всласть постреляем! Да нынче мы к вам, ваше сиятельство, так сказать, с просьбицей, с челобитной. Вон их, таких-сяких недотёп, красный петух поклевал — подчистую три двора сгорели.



Третьего дня, говорили, в Красном Роге, на самом краю села, пожар уничтожил три дома. Мужик-бобыль Федот спьяну заснул на лавке, когда горящие головешки вывалились из печи прямо на деревянный пол. Едва сам выскочил в чём мать родила, а огонь уже шурует в соседских избах.

   — Не по злобе, барин Алексей Кинстинтиныч! — бухнулся на колени испитой, с сизым носом, тощий мужичонка. — По баловству и по глупости, вишь, и себя наказал, и соседей...

   — Встань, Федот! — потребовал Толстой. — Какой я тебе барин? Ты сам давно уже такой же свободный и равный со мною в правах. Но помочь — помогу. Как же иначе? Мы ж все здешние, краснорогские.

   — Во-во! — подхватил Тулумбас. — Я им и говорю, не было случая, чтобы граф кому не помог — и хлебом, и деньгами, и лесом...

Из-за спинки кресла-коляски тотчас отозвался Михайло:

   — Креста на вас нет, ироды! «Лесом помог»! Да Алексей Константинович, когда зимой у него попросили дров, по доброте душевной показал на аллею: спилите, мол, те липины, которые посохли и отмерли. А вы, бесстыжие, заподлицо — всю здоровую липовую аллею смахнули! А луга и поля, на которых граф дозволил пасти ваш скот? Вы же сплошь вытоптали все посевы! Ну даст, даст вам Алексей Константинович и хлеба, и леса, и денег, чтобы вы подняли сгоревшие дворы. Так пропьёте же, право! Тут же побежите в кабак.

   — Помолчи, Михайло, — остановил его Толстой. — Без нотаций надо — у людей горе. А пьянство, ты прав, напасть для Красного Рога. В толк не возьму — что приключилось? Вместо того чтобы работать в поле, ходить за скотом — открываются кабаки... Вот ты, Тулумбас, как ловко развернулся — второй постоялый двор у тракта завёл.

   — Для того и свобода нам, крестьянам, дадена — делай что хошь, — в ответ хитро улыбнулся казак.

«Чёрт знает чем обернулась свобода! — в сердцах подумал Толстой. — Для одних свобода — вовсе не трудиться, другие понимают её как возможность самому ввергнуть соседа-мужика в кабалу, в том же кабаке отнять у него последнюю полушку или снять даже драный зипун. Вышел закон: любой мужик, если пожелает, может без всякого на то особого разрешения завести питейное дело, ты же, помещик, на своей земле не смеешь открыть кабак, если твои бывшие крестьяне того не пожелают. Ладно, я не собираюсь держать шинки, но зачем водка — морем разливанным по всей Руси? Впрочем, не все до лёгкого соблазна падки. Вот же в Погорельцах свобода обернулась поголовной трезвостью, там и недородов нет, и жизнь богатая. В Красном же Роге — разница в полторы сотни вёрст! — лень, безделье, воровство, пьянство! Даже священник отец Гавриил вконец охамел — берёт по двадцати пяти рублей за венчание! Написал уже в Петербург — запросил прислать таксы на все виды треб — венчанье, крестины и прочее. Тогда у меня отец Гавриил попляшет! Это ж позор — единственный носитель просвещения в селе, священник, вызывает в деревнях ужас, он — тиран в крестьянских глазах».

Вспомнил, как сам в марте восемьсот шестьдесят первого с манифестом в руках вышел вот на это крыльцо, чтобы принести крестьянам радость. Туманно была составлена царская воля, не всё сразу уразумели мужики — растолковывал и себе, и им пункт за пунктом. Землю тут же отдал, всем, чем возможно, стал облегчать судьбу землепашцев... Так почему же всё криво пошло — эмансипация оказалась для одних благом, для иных — новой кабалой?

Потрепали его за эти стихи о древнекиевском Потоке-богатыре, проспавшем много лет. Разъярился и Аксаков Иван Сергеевич, а с ним и другие славянофилы — Юрий Фёдорович Самарин, Владимир Александрович Черкасский: «Опять вы со своими личностями, коих ставите во главу угла всего прогресса! А в основе — не личности, а общинное чувство, не «я», а «мы». Так сказать, не сольное, а хоровое...» — «Нет уж! Не имея личностей, мы не будем иметь народа!..»