Страница 26 из 29
— Полно, Пушкин! У Фонвизина если и было какое-нибудь дарование, так он его сам погубил. Что до Озерова и Княжнина, охота была им стискивать себя во французские казённые правила, слишком тесные для духа искусства, тем паче для русского духа, отчего один слишком приторен, другой слишком холоден для меня, я слышу по вашему тону, что и вы сами к ним равнодушны.
— Пожалуй, я согласился бы с вами, скажи вы, что успехом своим Озеров большей частью обязан Семёновой.
— Извольте, готов согласиться, с этим голосом и с этой статурой не один Озеров имеет громкий успех.
Пушкин с увлечением подхватил, верно ужасно любя свою мысль:
— Да, да, говоря об русской трагедии, поневоле говоришь об Семёновой, и, может быть, только об ней!
Он поднял брови и посмотрел на Пушкина снизу очков:
— Что я слышу, вы заговорили другим языком!
— Одарённая талантом, красотой, чувством, верным, живым, сама собой образовалась она и...
— Помилуйте, Пушкин, как вижу, вы пасынок здравого рассудка больше, чем я.
Пушкин вспыхнул:
— Не станете же вы отрицать, что подлинника Семёнова никогда не имела?
Он не смутился:
— Стану, конечно. Мадемуазель Жорж[55] служила ей подлинником, а учителем драматического искусства был у ней сперва Дмитревский, потом Гнедич, что естественно изъясняет все её недостатки, к тому ж если Гнедич не растолкует ей роль, так она в ней решительно ничего не поймёт.
— Согласиться никак не могу! Бездушная французская актриса Жорж, лукавый Дмитревский[56] и вечно восторженный Гнедич[57] могли только ей намекнуть на глубокие тайны искусства, которые сама она поняла откровением своей гениальной Души!
— Это всё ничему не учась?
Пушкин так увлёкся Катериной Семёновой, что не отвечал на вопрос.
— Игра всегда свободная, всегда ясная, благородство одушевлённых движений, орган чистый, ровный, приятный и часто порывы вдохновения истинного, всё сие принадлежит Семёновой безраздельно и ни от кого не заимствовано, разве этого не видать? Она украсила несовершенные творенья несчастного Озерова и сотворила роли Мойны и Антигоны. Она одушевила измеренные строки Лобанова[58]. В пёстрых переводах, составленных общими силами, которые, по несчастью, нынче сделались слишком обыкновенны, мы одну Семёнову видим и слышим, и гений актрисы удерживал на подмостках все сии плачевные произведения союзных поэтов, от которых поодиночке отрекался каждый отец. Нет, Семёнова не имеет соперницы. Пристрастные толки и минутные жертвы, принесённые новости прекратились. Она осталась самодержавной царицей трагической сцены.
Неужели молодой человек так влюбился в Катерину Семёнову, что не видит очевидных её недостатков? Неужели не знает, что в соперницы, и не без основания, Семёновой пророчат Валберхову? Впрочем, что ж он стариковски ворчит, все влюблённые слепы, истина вечная. То-то Голицыну радость, коли узнает. И он с лёгкой иронией вставил:
— Ваше красноречие просто великолепно. Вам осталось с тем неё жаром сказать похвальную речь об Истоминой.
— Она блистательна, полувоздушна, она...
Он весело перебил:
— Таким образом, вы по-прежнему влюблены и в ту, и в другую?
Пушкин сердито нахмурился:
— Вы дьявол, с вами ни об чём серьёзном нельзя говорить.
— Только это вы и желали мне доказать своей восторженной речью, посвящённой талантам Семёновой?
— Нет, я желал доказать, что наша публика своей холодностью, слишком похожей на вашу, исправно губит театр. Если в половине седьмого одни и те же лица являются из казарм и совета занять первые ряды абонированных кресел и лож, то для них это более условный этикет, чем приятное отдохновенье.
— Позвольте вам возразить: театр, разумеется, не этикет, однако театр и не приятный отдых для публики, вовсе нет. В городах эллинов посещение театра почиталось обязательным для всякого гражданина, там театр служил воспитанию граждан, он был для них источником просвещения. Так вот, я вас спрошу: не доказывает ли это ежевечернее появление в театре одних и тех же лиц из казарм и советов желание нашей публики просветиться? Не настало ли и для нас то блаженное время, когда театр может воздействовать на умы граждан и воспитывать их?
Пушкин негодовал:
— Просвещение! Воспитание! Но сии великие малые люди нашего пошлого времени, носящие на лице своём однообразную печать скуки, спеси, глупости и житейских забот, неразлучные с образом их вседневных занятий...
Он решительно перебил:
— Позвольте, на том углу, едва ли не ближе, вы с тем же пламенем уверяли меня под присягой, что они слишком глубокомысленны и замучены судьбами Европы и даже Отечества.
— Они всегдашние передовые зрители, нахмуренные в комедиях...
— В наших комедиях, точно, не расхохочешься.
— Зевающие в трагедиях...
— Помилуйте, в наших трагедиях как не зевать?
— Дремлющие в операх...
— Да наши оперы усыпят хоть кого!
— Внимательные, быть может, в одних только балетах, не должны ли по необходимости охлаждать игру самых ревностных наших артистов и наводить на их души томность и лень, если только их самих душой одарила природа?
Слава Богу, в этой пленительной болтовне о том да о сём он рассеялся от того, что попал в водевиль, и посоветовал мирно, ощущая себя беззаботным и лёгким:
— Ставьте в наших театрах Шекспира, и вы не отыщете в артистах ни лени, ни томности, и эта же публика, портрет которой вы так сатирически представили мне, ни за что не уснёт, даже если после казарм и советов захочет уснуть. А у нас, помилуйте, кого нынче ставят у нас?
Пушкин тотчас съязвил:
— Пустые комедийки Шаховского и тяжеловесные переводы Катенина, ваших лучших друзей.
Он дружески возразил, ничуть не сердясь:
— Помилуйте, к чему горячиться? Я тоже не нахожу большого искусства в комедиях Шаховского, однако в них прекрасный, живой, разговорный язык, недурные стихи, каких у ваших лучших друзей не найдёшь днём с огнём, его комедии злободневны, они колют и жалят и вызывают целые бури в партере, тогда как от слезливых стенаний ваших лучших друзей так и хочется утопиться в московском пруду.
Пушкин горячо возмутился:
— Этот шут, погубивший из зависти Озерова!
Горячность Пушкина его поразила, он спросил, поворотившись всем телом к нему, остановись перед ним:
— Мой милый, зачем вы так легковерны? Всё это вздорные сплетни. У Шаховского самый кроткий и ласковый нрав, кого ему погубить? Семёнова в те поры взбунтовалась, не хотела слушать его и портила роли одну за другой, князь отыскал и взамен ей отлично приготовил Валберхову, которая всем хороша, но по статуре не подходит на роли цариц, к тому же тогдашнее общество в самом деле волновали судьбы Европы, вот причины падения последней трагедии Озерова. Что до Катенина, то язык его переводов ближе к высокому стилю, каким должно трагедии переводить и писать, чем у всех прочих кропателей, занятых теми же переводами, однако ж без его основательной подготовки к труду, вы не согласны со мной?
— Как можно восторгаться Катениным, влюблённым в холодного фразёра Расина?
— Ах, Пушкин, остыньте, мы все не годимся Катенину и в подмастерья. Скажу о себе: я слабый и всё ещё недостойный его ученик. Подружитесь с ним при первой возможности, не пожалеете, право, не то туманы, печали и слезливые вздохи окончательно расслюнявят ваш самобытный и сильный талант.
— Если он только есть у меня.
— Всякому таланту необходима суровая школа, и другой такой школы, как школа Катенина, у нас теперь нет.
— Своим учителем я выбрал Жуковского. Ах да, совсем позабыл, вы, кажется, торопились куда-то?
— Нет, это я вас так бессовестно задержал. Прошу меня не бранить. Разболтался на старости лет. Прощайте, я почти дома уже.
55
Мадемуазель Жорж служила ей подлинником... — француз скал трагическая актриса. Настоящее имя Жозефин Веймер (1787-1867).
56
Дмитревский (псевдоним, наст, фамилия Дьконов-Нарыков) Иван Афанасьевич (1734-1821) — русский актёр, драматург, переводчик.
57
Гнедич Николай Иванович (1784-1833) — русский поэт, переводил Ф. Шиллера, Вольтера, У. Шекспира, «Илиаду» Гомера (опубл. в 1829 г.).
58
Она одушевила измеренные строки Лобанова. — Лобанов Михаил Евстафьевич (1787-1846) — поэт, драматург и переводчик.