Страница 25 из 29
Он поднялся, не дожидаясь конца канители, и вышел вон по ногам, не обращая внимания на приглушённые ругательства в спину.
Боже мой, там, в Москве, венчание, должно быть, уже совершилось, а здесь, в Петербурге, хохочут над ним!
Было холодно и темно. Резкий северный ветер бил прямо в лицо, пылавшее краской негодованья. Дневная слякоть сгустилась корой и мелкими кочками отдавалась в тонких подошвах. Склонившись вперёд, прикрывши ладонью лицо, он порывисто перешёл на ту сторону, где менее дуло, и завернулся в плащ поплотней, однако не сделал он и полусотни шагов, себя сердито браня, что не в силах был позабыть коварства измены, а заодно и за то, что сдуру ввязался в дурную полемику. Всё это молодость, все книжные мысли, мечты. Кто верит женщине, оставив её хотя бы на час? Кто верит, будто в журнальной полемике разливается первый свет просвещения? Пусть эти, чувствительные, сентиментальные, певцы ручейков, попадают впросак. Ему ли склоняться пред теми же слезливыми божествами? Уже в другой раз быть так неловко и публично обруган!
Он решился больше не отвечать, никогда, никому, но не в силах был удержать своей злости, перед собой угрюмо глядел, различая одну темноту, не приметив, как догнал его невысокий худой человек с обезьяньим желтоватым лицом и с тяжёлой тростью в правой руке.
Он искоса глянул, наконец заслыша шаги: широкий боливар на светлых кудрях, с такими полями, что в нужде заменили бы зонт от дождя, опускался до самого носу — тотчас вольнодумца по наряду видать.
И охота же вольнодумствовать боливарами!
Он отворотился, пропуская вперёд, однако счастливый владелец широкого боливара, поклонившись ему, со смехом сказал:
— Я увидел, как вы поднялись, и выбежал следом за вами.
Он вежливо проворчал:
— Теряюсь, чем я обязан.
И услышал быстрый ответ:
— Ахинея несносная мне надоела.
И с лёгкой насмешкой спросил:
— Из этого следует, что я должен быть ей благодарен, в противном случае певец своей печали своим вниманием меня бы не почтил.
Пушкин, задрав голову, рискуя потерять боливар, звонко захохотал:
— Это из вашей последней комедии стих?
Он тотчас парировал:
— Кажется, из неё, я не припомню, однако ж верней, что из ваших последних стихов.
И Пушкин миролюбиво признал, всё смеясь:
— Я тотчас узнал, что вы стрельнули в меня.
Он не настроен был веселиться и довольно небрежно сказал:
— Счастлив, что доставил удовольствие вам посмеяться.
Пушкин, казалось, не обращал на эту небрежность никакого внимания и говорил искренне, скоро, легко:
— Я нахожу, что вы правы. В самом деле, довольно смешно в мои лета петь свою печаль, которой у меня нет, свирели звук унылый и тихий взор, исполненный тоской.
Он насмешливо поклонился:
— Счастлив вдвойне.
— Нынче мне по сердцу песни иные.
— Это те, где вы бросаете взор[52] и видите всюду бичи, везде железы, законов гибельный позор, неволи немощные слёзы, что в таком виде поставлено только для рифмы, весьма неудачной, везде неправедная Власть в сгущённой тьме предрассуждений восседала, Рабства грозный Гений и Славы роковая страсть? Как же, пришлось прочитать, ваши стихи у всех на руках.
На иронию Пушкин ответил со смехом иронией:
— Как и ваш «Лубочный театр»[53].
— Я поразил моим «Театром» глупцов.
— Я вижу, мои новые песни вам не по вкусу.
Он отвернул воротник и слишком громко сказал, искоса глядя на него сверху вниз:
— В ваших песнях нахожу я силу и смысл, да много ли проку, подумайте, в том, чтобы стихами поражать Законы и Власть, тем более что они стихов не читают?
Пушкин с удивлением поглядел на него:
— Нами правит тиран, что же странного в том, что я ненавижу тиранов?
— Вы правы, ничего в этом странного нет.
— Это скорей парадокс, чем здравая мысль, продолжайте.
— Извольте! Вы восклицаете где-то: «Самовластительный Злодей!», с заглавной буквы, иначе нельзя. Что ж, мысль верная, стихи отличные, и далее в том же возвышенном роде, когда возглашаете, что Злодея вы ненавидите, с радостью жестокой видите его смерть и смерть его детей, читаете на его челе вместе с народами печать проклятия, величаете его ужасом мира, стыдом природы и даже упрёком Богу на земле, всё это звучными рифмами, однако, юный мой друг, как вы в своём красноречии не расслышите пустой декламации, которая именно вам не пристала?
Пушкин воскликнул, вскидывая трость, как рапиру:
— Разве Поэт не обязан призывать топор палача на шею Тирана?
— Согласен, да кто же Палач? Верное чутьё истины вам подсказало, что охотников в палачи нынче нет, и вы принуждены были возгласить под конец, что верной оградой царям не составляют ни наказанья, ни награды, ни темницы, ни алтари, и, вновь размахивая топором палача, в существованье которого сами не изволите верить, призываете самовластительных Злодеев добровольно склониться главой под сень надёжную Закона, и станут вечной стражей трона народов вольность и покой. Что за охота вам обольщаться? Где вы видели такого рода Злодеев? Перед вами просторы всемирной истории. Вглядитесь внимательно в анналы её. Дают ли они нам такого рода примеры самоограниченья?
— Но разве мы не находим во всемирной истории великих правителей, истинных благодетелей человечества?
Он улыбнулся и ответил вопросом:
— Разве это были злодеи, укрывшиеся под сенью Закона?
— Вижу, что тоска и ненависть у вас под запретом, оставляете ли вы Поэту хотя бы любовь?
— Поэт сам избирает свой путь.
Пушкин сбоку пристально взглянул на него:
— Разве не публика образует таланты?
— О, любопытно послушать, свежая мысль!
— Таланты драматические прежде всего, чему мы только что были с вами свидетелями. Публика смеялась, не правда ли, однако ж чему?
— Понимаю: публика легкомысленна, однако из каких высоких материй ей угождать?
— Значительная часть наших кресел слишком занята судьбою Отечества и Европы.
Он с улыбкой оборотился к странному своему собеседнику:
— Милый Пушкин, судьбы Европы, в особенности судьбы Отечества куда занимательней, чем судьбы всех, вместе взятых, тиранов, тем более водевили незадачливых драматургов, однако нашу публику эти судьбы нисколько не занимают, поверьте.
— Наша публика слишком утомлена своими трудами.
— Не хотите ли вы этим сказать, что идеальная публика должна состоять из бездельников, как это было во Франции эпохи беспечных Людовиков? Если правду сказать, театр Шекспира был полон ремесленников и мореходов. Как, по-вашему, сии труженики бывали утомлены? Волновала ли судьба человечества, занимали судьбы Британии, печалили судьбы Европы? Но какая это была благодатная публика! Не худо бы пожелать и нам с вами такой!
Пушкин сделался очень серьёзен, хмурился, вертел головой, но твёрдо стоял на своём:
— Наша публика слишком глубокомысленна, слишком ваяема.
Он от души рассмеялся:
— Помилуйте, вы хотели бы видеть в креслах одних легкомысленных пошляков? Но вы только что видели их!
— Она слишком осторожна в изъявлении своих душевных движений и не принимает никакого участия в достоинстве драматического искусства, особенно русского.
— Что это? Вы открыли в России драматическое искусство? Это новость! Прошу вас, просветите меня.
— Вы знаете, Грибоедов, как я дорожу вашим мнением, однако вы бесите меня своим скептицизмом. Ваш охладелый ум не находит достоинств ни в ком и ни в чём.
— Мой милый, вы клевещете на меня, я нахожу в ваших рифмах задатки большого поэта, в противном случае об чём бы нам толковать?
У Пушкина засветились глаза:
— Бросьте, я не об том! Неужели вы не признаете достоинства в сатирах Фонвизина, этого друга свободы? Или в комедиях и в трагедиях Княжнина? Или в Озерова «Фингале»[54]?
52
Это те, где вы бросаете взор... — Здесь и далее Грибоедов разбирает оду «Вольность» (1817) А. С. Пушкина.
53
«Лубочный театр» (1815) — памфлет Грибоедова в ответ на критику М. Н. Загоскиным его пьесы «Молодые супруги».
54
Озеров Владислав Александрович (1769-1816) — русский драматург, его творчество соединяет черты классицизма и сентиментализма.