Страница 23 из 29
Тут оппонент его окончательно выскочил из себя, и они раскричались на славу:
— Сыщите мне, например, другого где-нибудь Лафонтена?
— Лафонтена? Да что бы он был без Эзопа, без Фёдра? Лафонтен обязан всем своим содержанием древним.
— Буало...
— Буало не был никогда поэтом истинным. Он отделывал стихи свои как художник, вымеривал циркулем, писал по масштабу. Он так холодно-правилен...
— Если вы хотите более пиитического огня, читайте Делиля.
— Делиля? Этого сентиментального плаксу, сладкого пастушка, который описывал поля и леса, сидя в своём кабинете, и ходил любоваться «великолепной» природой в Пале-Рояль? Нет, я не в состоянии выносить восторгов его заказных, звукоподражательных его стихов, которые ничему не подражают, и охотно отдал бы все пастушеские и метафизические поэмы Делиля за один стих из Вергилия.
— Желаю знать, что вы скажете о Расине?
— Что он не написал ни одной истинной трагедии.
— Как! А «Гофолия», «Ифигения», «Фёдра»?
— Прежалкие попытки! Что такое Расинов Ахиллес? Французский петиметр, «храбрец», который беспрестанно говорит и делает гасконады. Береника — сентиментальная француженка двора Людовика Великого. Фёдра — кокетка. Как удивились бы греки, если бы увидали, во что их превратил Расин! Эти греческие трагедии показались бы им пародиями — и греки были бы правы.
— Поэтому Корнель...
— Он был бы лучше, но что за стихи!
— Следственно, Вольтер вам нравится более?
— Вольтер? Боже мой! Могут ли нравиться трагедии, в которых Магомет философствует, бредит метафизикой, как Дидерот, а турецкий султан рассуждает о любви, как страстные любовники в романах мадам Скюдери[46]?
— Я надеюсь, то Мольер...
— Он старался подражать Плавту, но как далеко оставил его позади себя Аристофан[47]!
— Помилуйте, Лагарп говорит[48]...
— Лагарп говорит! Прекрасное доказательство! Да что такое Лагарп? Кто сделал его законодателем вкуса? Человек, который на каждом шагу делает самые грубые ошибки, которого суждения наполнены пристрастием, которого бесконечный «курс литературы» заключает в себе гораздо менее полезного, чем один лист в Логиновом трактате о превосходном. И этого человека вы хотите сделать моим судьёй? О, нет! Позвольте мне, не справляясь с Лагарпом, отдавать справедливость древним и не равнять с ними писателей нашего времени!
На этом воззвании к здравому смыслу баталия приутихла, о чём озадаченный фельетонист очень кратко поведал: «Защитник французов замолчал».
И кстати, молчать защитнику глупого подражания было приличней, мог бы и вовсе хранить гробовое молчание, по пословице, за умного бы сошёл, а так видно, что пошлый дурак, шагу своим умом не ступить.
Однако фельетонист продолжал:
«Я думал, что молодой литератор сделает то же, но ошибся...», в самом деле, он подолгу молчал, но в задоре и в гневе, коль кровь заиграла, однажды заговорив, подолгу остановиться не мог, сам себя изумляя раздражительным своим красноречием, это истинный грех, в котором покаяться хоть публично не прочь, «...поговоря ещё несколько минут об иностранных писателях, он обратился к отечественной словесности. Я удвоил внимание. «Наконец этот страшный Аристарх смягчился и будет хвалить. Как может русский говорить без восторга о Ломоносове и Державине, и «Душеньке» Богдановича, и баснях Хемницера», — думал я, подвигаясь ближе, — и как обманулся! Бедные соотечественники! если бы вы слышали жестокий приговор этого отрока-мудреца...».
Перед ним возвеличивали Хераскова, Княжнина[49] и Кострова, которые, на вкус его, не имели никакого таланта. Его пытались сразить Ломоносовым, оды которого представлялись ему лирической галиматьёй, уродливым подражаньем Пиндару.
— А вы, находящиеся ещё в живых, вы, которых мы по невежеству своему считали до сих пор частью нашей словесности, пленительный Дмитриев, неподражаемый Крылов, весёлый Давыдов, милый Батюшков, остроумный Шаховской, Гнедич, любимец греческих муз?
— Скука и холод, без дарований и без души.
— Наконец ты, избалованное дитя Аполлона, чувствительный, пламенный Жуковский?
— Не написал во всю жизнь ни одного живого стиха.
Несчастный фельетонист вновь возвысил свой негодующий голос, немилосердно коверкая французский язык: что за нелепая страсть! Не давши выговорить скомороху двух слов, он начал читать наизусть дурные стихи из поэтов, которых только что от души порицал.
Фельетонист вышел наконец из себя, что было слышно даже в его фельетоне:
«Сколько я ни кричал, что несколько дурных стихов ничего не значат, что во всяком сочинении найти их можно, — никто не хотел меня слушать: большая часть гостей взяла сторону моего противника, и я должен был замолчать поневоле...» А, так вот чем обязаны мы бранчливому фельетону! «...Разговор переменился: стали говорить о художествах, молодой литератор пустился судить о скульптуре, живописи и архитектуре с такой же благородною смелостью, с какою говорил о словесности. «Боже мой! — сказал я, севши в одном уголку подалее от прочих гостей. — Боже мой! Как бы было хорошо, если б этот молодой человек не знал чего-нибудь»...»
Автор плоского фельетона, если правду сказать, был человеком несколько деликатным, маскируя подлинные имена современников, о которых он частенько отзывался столь резко, под одними начальными буквами, чтобы эта глупая выходка на страницах журнала не совсем похожа была на донос и чтобы им обоим не наделать кучу врагов, которых у него довольно случилось и без того, однако подлинные имена легко узнавались, как он их тоже тотчас узнал, и он не страшился в бой вступить хоть со всеми.
Искусство обязано быть самобытным, или оно не искусство!
И при этом ни одного посредственного стиха!
Кто прощает подражательность и дурные стихи, случайно мелькнувшие пусть и у самых великих, во всём прочем вполне безупречных поэтов, тот сам далеко не пойдёт.
Искусство обязано быть величавым.
Вот только стоит ли вступать в бой с толпой подражателей да авторов корявых стихов?
Ах, бедный рассудком и благородством, несчастный фельетонист! Эта снисходительность к недостаткам твоих малых кумиров дорого тебе обойдётся, в самой твоей снисходительности таится самое горькое твоё наказанье!
Тот вечер, не без зубоскальства живописанный в фельетоне, припомнился ему со всей ясностью. Кажется, оттого он и злобствовал так, что ему стало несколько жаль молодого комедианта, таким жалким образом оскоплявшего свою несмелую мысль, которой всё-таки не был вовсе лишён, а причина одна, что толком ничему не учился и об том Бога молил, чтобы прочие знали поменьше.
Где-то Загоскин теперь? Верно, присел где-нибудь в уголке и доволен весьма, что вставил в пустую комедию несколько шпилек и, прежде не справясь в споре с открытым забралом, нынче тайком одолел, должно быть, твёрдо надеясь, что останется на этот раз без ответа.
Впрочем, помнится, в фельетоне стояло нечто, близко к концу, обличавшее в авторе добрую душу:
«Хозяин, который не принимал почти никакого участия в разговоре, подошёл ко мне. «Ну, мой милый, — спросил он, — что вы думаете об этом молодом человеке?» — «Право, не знаю, я не успел ещё опомниться». — «Не правда ли, он очень много знает?» — «О, слишком много!» — «Нельзя быть умнее...» — «Но можно, кажется, быть скромнее и не позволять себе бранить то, что целый свет почитает». — «О, этот молодой человек имеет право судить о писателях: он сам сочиняет и отдаёт в печать». — «Тем хуже, сударь, тем хуже. Если б он находил в себе самом те же недостатки, которые видит в других, то не стал бы печатать своих произведений, а так как он осуждает и сочиняет сам, то, вероятно, думает, что он один пишет хорошо...» Экий шельмец! Вот отличный, славный удар! На такой удар не ответить ничем! В самом деле, видел ли он недостатки в двух-трёх водевилях, которые без труда набросал, впрочем, не волей своей, а просьбой других? Что говорить, на вкус его, они были дрянь. Разве пахнет талантом от вздоров? Почто же печатал, почто дозволял актёрам и актёркам играть? Вот поди ж! Который год не в своей колее! Ум с сердцем, видать, не в ладу! «…Согласитесь сами, такое самолюбие несносно». — «Может статься, вы правы. Но, впрочем, как бы то ни было, а у него такие таланты, такие дарования! О чём с ним ни заговори, он всё знает, верно, лучше того, с кем говорит. О, он преучёный и преумный молодой человек!»
46
...любовники в романах мадам Скюдери? — Скюдери Мадлена де (1607-1701) — французская писательница, автор любовных романов.
47
Аристофан (ок. 445 — ок. 385 до н. э.) — древнегреческий поэт-комедиограф.
48
Лагарп говорит... — Жан Франсуа де Лагарп (1739-1803) — французский драматург и теоретик литературы.
49
Княжнин Яков Борисович (1742(40?)-1791) — русский драматург, поэт, представитель классицизма.