Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 29



Вовсе не диво, что у кого-то из них на учёность навострилось перо.

На сей раз у кого?

А ловок-то, ловок, подлец, и, должно быть, ужасный нахал. Истинной просвещённости у нас ни в ком почти не видать. В этом, стало быть, в греческом, и прямой адресат. Кто ж у нас нынче смекает по-гречески? Разве из Тургеневых хромой Николай[41]? Чаадаев? Да оба сторонятся участвовать в пиитических дрязгах.

Из любопытства послушал он повнимательней крикливую барыню, выходившую из себя:

   — А наука-то что ль? Литературу, словесность, поэзию, стихотворство... Психологию, хронологию, географию, землеописание...

Подумаешь, как остроумно прибегать к тавтологии! Однако кругом отменно хохочут вовсю! Что за дурак? Однако ж не Тургенев, не хромой Николай, тот пописывал в прошедшие времена слезливо, туманно, в духе пленительного Жуковского, а нынче вовсе не пишет стихов. Пётр Яковлич[42] тоже не пишет, философ. Кто же нынче пишет стихи и к тому же так славно учен?

   — Эстетику, статистику...

Глупая барыня что-то ещё декламировала в том же изумительном роде, расширив безумно глаза, точно сама мысль об учёности её сводила с ума, тогда как он восстанавливал в памяти, где он слыхал ту же дичь, недавно, чуть не на днях, и кому далась такая бездна наук, разнообразных и важных, ведь явным образом творец пошлости метил препакостно в личность.

Он замечал в своей памяти твёрдость и гибкость и мало в том сомневался, что решительно все подробности припомнил бы тотчас, не пребывай в ином месте его растревоженный разум, отыскивавший бесплодно пути, как бы себя самого наказать по заслугам и одним разом переменить всю эту бездельную пошлую жизнь, в которой одни дурачества следовали утомительной чередой. В отсутствии разума любые усилия были напрасны: его память словно затянуло зыбучим песком.

Нечего делать, Александр принагнулся к соседу и раздельно негромко спросил:

   — Прошу прощения, что нынче за пьеса?

Молодой человек, ушами потонувший в превысоком жабо, какими щеголяли повесы лет десять назад, небрежно ответил сквозь кружева, точно в погребе жил:

   — «Вечеринка учёных».

Видать, пресерьёзно на вещи глядел, заседатель партера, он чуть кивнул:

   — Покорно благодарю.

Отворотился, однако же названье ничего не сообщило уму, себя обругал, вновь, пригнувшись слегка, негромко спросил:

   — Имени сочинителя не изволите знать?

Молодой человек впивал каждое слово, пущенное со сцены как тупая стрела, поскольку цели не ведал никто, но также готов был завязать разговор:

   — Сочинитель Загоскин[43], однако, простите, лично я с ним не знаком, вы не изволите знать?

Он холодно оборвал:

   — Никак нет.

И, неправду сказав, тотчас явственно припомнил один фельетон, во мрак наших журналов тиснутый нынешним летом, как будто в июле, впрочем, чёрт с ним, пусть в сентябре, в октябре, в ноябре, в декабре, в декабре для пакостей даже сподручней, то-то любят декабрь дураки, метель да мороз.

Фельетон пространно живописал вечер у графа Шишкова[44], ревнителя старины, адмирала и чудака, у которого запросто бывал иногда, с любопытством слушая восторги о прелести славянизмов, а на вечерах бесился от скуки, сколько хозяин ни милый был человек. Похоже, его выходки, о которых он через час забывал, в фельетоне передавались чуть не дословно. Сперва был набросан язвительно-лёгкий портрет:



«Один молодой человек, одарённый непостижимой гибкостью языка, успел наконец обратить на себя общее внимание: он вертелся направо и налево, спрашивал, отвечал, доказывал, раздроблял, спорил со всеми, загонял всех и в несколько минут очистил совершенно поле сражения. Самые упрямые спорщики должны были с ним согласиться, самые неутомимые болтуны принуждены были молчать...»

Он должен был согласиться, что филиппика была вставлена метко. В самом деле, его праздный ум, наскуча бездельем, рассерженный пустозвонством мудрости, похищенной у Лагарпа, а пуще у «Сына отечества»[45], порой извергал поток ядовитых острот и сарказмов, принуждая собеседников умолкать, точно вихрь налетал, однако победы этого рода нисколько не льстили громадному его самолюбию, может быть, оттого, что ничего не стоит победа над тем, кого не стоит труда победить.

«...Сначала перебрал он поодиночке всех древних поэтов: одних хвалил, других осуждал...», что многие, разумеется, находили кощунственным, поскольку всякая древность в представлении плоских умов исключалась из критики, «...никто не смел ему противоречить...». И кто бы сумел? Да и кто бы посмел? «...Он знает по-гречески и по-латыни», — шептали мне соседи, а как можно спорить с человеком, который читал в подлиннике Омера и находит неправильные стихи в Горации и Ювенале...»

Боже мой, на каком ярился он форуме, перед какими квиритами метал так старательно бисер? В самом деле, не истинный ли признак ума — заранее знать, перед кем говоришь, и молчать, когда слушатель твой туп и зол, как свинья?

А фельетонист, скромно забившийся в уголок, благоразумно про себя хранящий свою неучёность, ещё опустил его любимца Вергилия, которого он поставил себе в образец, об чём всякий знал, кто был близок к нему, свидетельство очевидное, что страж невежества не входил в круг его близких приятелей и, по счастью, о любимцах его ничего не успел разузнать, как не успел разузнать и об том, что он усовершенствовал себя в греческом языке, учась всякий день от двенадцати до четырёх, с ума сходя от наречия Аристофана и Фукидида, вдобавок находя его вовсе не трудным, уж за эти штудии бы всякий дурак уцепился, непременно отыскав тут грех самомнения, если не какой-нибудь худший грех, поскольку в чести у истинно русского человека лишь те, которые ничему не учились, а так, всё сущее собственным диким умом превзошли.

И это умы, среди которых он жил, исключая двух-трёх истинно просвещённых друзей. Что мудреного, если, взъярённый скукой безбренной, он в тот вечер пустился от древних к новейшим писателям, побранил немцев и англичан за туманные вирши, уязвил несколько трескучего Тасса, из всех итальянцев выделивши одного великого Данта, добрался наконец до французов, приведя фельетониста в смятение:

«О! тут началась кровавая сеча: двадцатилетний цензор не щадил ни пола, ни возраста...»

Прозрачный намёк, что фельетонист метил в него: к удивлению многих, он числился двадцатилетним, как матушка своей волей занесла ему в формуляр, имея веские основания на то, да Бог с ним, с формуляром, любопытно припомнить, что там о французах порол. Кажется, фельетонист издевался приблизительно так:

«Г-жа Дезульер лучше бы сделала, если бы вместо стихов писала узоры; г-жа Савинье не должна была печатать своих писем, а Жанлис сочинять своих сказок и романов; французская литература одна из самых беднейших; лучшие из писателей — жалкие школьники в сравнении с древними. Я слушал и восхищался. Этот молодой человек истинный патриот, думал я, он мстит французам за то, что они некогда были врагами нашими, унижает их писателей, верно, для того, чтобы возвысить таланты своих соотечественников. О! надобно иметь сильную любовь к отечеству, чтобы пуститься на такой великий подвиг...»

Плюнул, куда зазорно плевать, и остался доволен своим остроумием. Ай, что за мелкость души у наших пиратов пера! Истина нисколько не тревожит их плоский ум. С пеной у рта они бранят тех, кто имеет честь с ними не соглашаться и не напрашивается им на знакомство.

«Не все были одинакового со мною мнения...» Очень приятно, хотя, должно быть, и прочие мало удалились от суждений «Сына отечества». «Осуждать французских писателей! Боже мой! Да это уголовное преступление, такая неслыханная дерзость, от которой самый смирный человек должен потерять терпение. Один из слушателей, не в силах будучи скрывать долее своего негодования, вступился за бедных французов...» Помилуйте, кто бы мог быть столь отчаянным смельчаком? Уж не сам ли счастливый фельетонист, заподозривший страсть хулить иноземных писателей не из глубокого убеждения, не из верного чувства изящного, а лишь по низким причинам национальной кичливости? Экая память, однако... Так что там ещё у него? Ах да! «Пощадите! — закричал он. — Можно ли говорить с таким презрением об учителях наших...», точно, французы первейшие учители у нас слишком многих, однако ж не всех, да этого казуса мелким умом невозможно понять, коли общество в один голос превозносит легковесных, но модных писак, «...о писателях, которые служат нам образцами?..». Давно пора не служить! Мы довольно, кажется, самобытны, чтобы чужой меркой не мерить себя и в чужой не рядиться наряд!

41

...из Тургеневых хромой Николай? — Тургенев Николай Иванович (1789-1871) — государственный деятель, литератор, историк, декабрист.

42

Пётр Яковлевич — Чаадаев (см. выше).

43

Загоскин Михаил Николаевич (1789-1852) — писатель, автор исторических романов. Был близок к писателям «Беседы любителей русского слова».

44

...вечер у графа Шишкова... — Шишков Александр Васильевич (1754 — 1841) — русский писатель, адмирал. Глава литературного общества «Беседа любителей русского слова».

45

«Сын отечества» — исторический, политический и литературный журнал в Петербурге, основанный в 1812 г. Н. И. Гречем. В 1816 — 1825 в журнале приобретали влияние члены декабристских организаций.