Страница 105 из 113
— Отца!
Старик переступил через порог, не помня себя от страха; сердце его стучало так, словно хотело расколоть грудь. Но, вглядевшись в лицо офицера с мягкими и приятными чертами (а он ожидал увидеть самого дьявола), подумал: «Этот ведь тоже человек», — и успокоился.
На вопрос, где его сын, старик ответил просто:
— Не знаю, господин.
Тогда посыпались угрозы, которые, исполнись они, не оставили бы и воспоминания от всего его рода. По словам офицера, честь закона требовала, чтобы беглец был схвачен. В сознании старика с чудовищной отчетливостью обрисовалась виновность его сына. Он понял, что, кроме божественного, есть другой порядок, установленный людьми, который был нарушен, и что земные законы куда суровее небесных. Он представил себе сына, оборванного, скорчившегося в сырой пещере, обреченного рано или поздно попасть в руки палачей, и потому, указав на лес, сказал смиренно:
— Вот он, лес, господин. Схватите его.
Слова эти, однако, прозвучали, как упорство. В глазах инквизитора сверкнул огонек, щеки его побагровели. Молчаливый и мрачный, он решил испытать последнее и самое верное средство: страх перед смертью. Он приказал явившимся на его зов солдатам вывести старца; после этого унтеру были даны соответствующие наставления. Старика повели, грубо подталкивая в спину. Он понял смысл жестокого приказания офицера и поверил, что это не просто угроза; убежденный в том, что дни его сочтены, он решил принять смерть так же, как принял жизнь: из рук аллаха.
Местом расстрела оказалась его собственная нива. С детства он пахал ее и засевал. Здесь была вырыта яма, и, стоя на краю ее с завязанными глазами, он слушал слова унтера:
— У тебя есть еще время. Скажи, где скрывается сын, спаси свою душу.
Старику чудилось, что идет он по темному лесу и перед ним разверзлась страшная пропасть, из нее ползут огненные языки, но дыхание их не обжигает, а леденит. И будто железным прутом ударило его по коленям, — они подогнулись, ослабели и уткнулись в рыхлую землю.
Прозвучала команда… Резко щелкнули затворы винтовок, глухим эхом откликнулись окрестные скалы.
— У тебя есть еще время!
Грянул залп.
Но не успело эхо замереть во влажном лабиринте гор, как повязку сдернули с глаз старика, и, ошеломленный жестокой шуткой, все еще не понимая, что произошло, он пошел вперед, грубо подталкиваемый ударами тяжелых прикладов, казавшимися после всего пережитого нежными ласками…
Мать тоже была вызвана на допрос. Ее огрубевшее лицо, сморщенное, словно ствол бука, источенного временем и непогодой, сильно побелело. Впервые в жизни она должна была отвечать на вопросы, которых не понимала. С удивлением узнала она, что ее сына преследуют за то, что он уклоняется от войны. Ей было известно, что война — это место, где убивают людей, и потому вина сына представлялась ей весьма туманной. Наказания заслуживает скорее тот, кто идет на войну, а не тот, кто ее избегает, ибо любое дерево растет в своем лесу и никто не в состоянии отнять у него это право. Всем своим материнским сердцем чувствовала она, что, каков бы ни был грех сына, для него несравненно позорней было бы попасть в руки этих мрачных людей, чем жить, как сейчас, среди камней и диких зверей. Поэтому на вопрос, не знает ли она, где скрывается ее сын, старушка ответила с искренним простодушием:
— В лесу, господин.
— Но где, в каком месте?
— Не знаю, господин.
— Кто носит ему еду?
— Никто, господин.
— Не в твоих интересах скрывать…
— Что скрывать, господин?
— Если он сдастся добровольно, то, возможно, будет помилован, но, если мы его схватим, не миновать петли…
— Это царево дело, господин.
— Думай, что говоришь…
— Простые мы люди, господин…
Было ясно, что от нее не добьешься признания. Офицер прочел в ее глазах силу природного инстинкта, который прежде всего эгоистичен, а кроме того, неуловим. Но он не привык отступать, служба приучила его к настойчивости и изобретательности. Он умел воздействовать именно на природный инстинкт этих твердолобых горцев, умел направлять оружие на самое уязвимое место. Странным, однако, было то, что никто не знал убежища преступника, или, быть может, знали все, что и делало его неуловимым. Двое солдат сопровождали мать домой. Она шла со спокойным сердцем, как человек, вверивший свою судьбу провидению. Все происходящее казалось ей какой-то тяжелой болезнью — желтухой или горячкой, от которой добрые силы жизни так или иначе вылечат их.
Между тем день медленно уплывал к устью ущелья, на запад, и с востока, вместе с прохладой первых теней, хлынули темно-синие волны мрака. Высоко в небе плыли облака, края которых, обагренные скрывшимся уже солнцем, дорисовали пышные декорации вечера. И там, в лучезарном венце гор, куда солнце посылало свой последний поцелуй, находился ее любимый и храбрый сын.
Таким же образом были допрошены и остальные крестьяне, а также и Хатидже. Никто не мог сказать, где скрывается преступник. Молодая красивая жена его отрицала все со слезами на глазах, словно Молла Юмер менее всего посвятил ее в свои намерения. Она испытывала постоянную острую боль в сердце, ноги у нее подкашивались. Она отрицала, что видела его в последние недели, но по ее тону и смущению офицер понял, что это неправда. Мысль, что она может потерять его, что его у нее отнимут, лишала Хатидже самообладания. Если его схватят, уведут, это будет для нее настоящей бедой. Мир по ту сторону горизонта, по ту сторону гор, которые она видела каждый день и считала рубежом для всего живого, казался ей царством смерти, откуда нет возврата. Она выросла здесь, вместе с деревьями и травой, и так сроднилась с этой землей, что приходила в отчаяние при мысли о том, что ее могут вырвать отсюда. И потому, когда офицер заявил, что завтра утром он уведет ее с собой в город и будет держать там в качестве заложницы до тех пор, пока преступник не сдастся, перед ее глазами все поплыло. Кровь прихлынула к лицу, и две внезапно скатившиеся слезы застыли у нее на щеках. Запертая в одной из комнат, она оплакивала свою судьбу.
Офицер вышел и после новых безуспешных увещеваний отпустил арестованных крестьян и направился к дому преступника. Там все было подготовлено в соответствии с приказом: по лестницам и под навесом была раскидана солома, а сами лестницы облиты керосином. Оставалось чиркнуть спичкой, чтобы все запылало. Старуха сидела посреди двора. Склонившись к земле и подперев голову руками, она сипло и протяжно рыдала. Офицер подошел к ней, и начался новый допрос, новые угрозы. Но, потрясенная тем, что происходило на ее глазах, она ничего не слышала, не отвечала. Тогда офицер подал солдатам знак уходить, и сам вскоре последовал за ними. Оставшись в одиночестве среди наступившей ночи, старая женщина продолжала рыдать все так же протяжно и зловеще, как волчица, заблудившаяся в пустыне жизни.
Утром весь отряд вместе с Хатидже, босой, со сбившейся косынкой на голове, тронулся в путь. Солнце еще не взошло, но между вершин уже просочились яркие солнечные лучи и щедро заливали восточные склоны пурпурным золотом. Было прохладно и сыро; горная тропа вилась, как долгая человеческая жизнь, неровными зигзагами, то вверх, то вниз, среди бескрайнего зеленого царства деревьев. Офицер ехал верхом впереди колонны в молчаливой задумчивости, явно недовольный провалом экспедиции. Солдаты мерно шагали, взбодренные утренней прохладой, и красавица помачка[55] среди них казалась косулей среди хищных волков. Хатидже шла с тихой покорностью, воспринимая неизвестность будущего как испытание, ниспосланное небом.
Она проходила мимо знакомых мест, родников и мостов; пожелтевшие поля посылали ей привет; заросли сирени, где она пропадала каждую весну, манили ее к себе; светлые ручьи, в которых столько раз обмывала она свои запыленные ноги, разговаривали с ней на понятном и сладкозвучном языке. Она смотрела на холмы, где вместе с Юмером пасла отцовских коз в детские, безвозвратно ушедшие годы. Она чувствовала себя мученицей и была горда сознанием, что страдает за него; все ее мысли вращались вокруг одного — вокруг любви и связанных с ней злоключений. Хатидже словно выросла в собственных глазах. Она окидывала взором знакомые вершины, скалистые склоны, поросшие диким шиповником, скромные пастушьи хижины. Большие глаза, синие, с черными ресницами, жадно впитывали родные картины и пробуждаемые ими воспоминания, неизменно светлые и тихие.
55
Помачка — болгарка-мусульманка.