Страница 32 из 53
— Значит, у тебя сто таких, как я! — запричитала Зойка, вцепившись в свои крашеные, подвитые химией кудельки. — Сто?!
— Дура ты, Зойка! — лениво вздохнул Кеша. — Дура и есть. Кто ко мне придёт, тот и хорош. Я никуда не хожу. Моё время ого как ценится! Даже к больным хожу редко, только к особо важным. Недавно я был у одного… доктора наук. Квартира — не нашим чета, в старом купеческом доме, богатая. Ну, меня прежде всего хотели усадить за стол, а зачем я буду пить, не посмотрев больного? Посмотрел я его. Долго смотрел. Он прямо влюбился в меня. «У вас, — говорит, — Иннокентий Михайлович, глаза особенные, они человека, как рентгеном, видят». Дочка у него не чета тебе. Ножки и всё такое у неё — во! Одета, как с картинки, и вся она такая… Привела меня к себе в комнату, поедом ест своими глазищами, ну совсем, как ты, тает. Я сказал ей про папашу всё как есть, одну правду. Она побелела лицом. «Я, Иннокентий Михайлович, не пожалею для папы ничего, — говорит. — Только вы спасите его. А то моего папу затребовали в Москву, и нам скоро нужно ехать. Только вы, Иннокентий Михайлович, можете спасти. Помогите!» Ну, чего лупишь на меня глазищи? Она точно так и сказала: «Только вы один можете…» — Кеша потянулся, зевнул, спросил лениво: — А ты чего не на работе?
— У меня вторая смена, — едва слышно выдавила Зойка. Она смотрела на него исподлобья, не скрывая своего отчаяния, которое было и в печально повисших кудельках, и в сильно подкрашенных ресницах, и в полуоткрытых губах.
— А вчера у нас такие были две крали! Одна — бурятка, держит первое место по спортивной гимнастике, не как-нибудь, а вторая — литовка, она приехала к нам по обмену опытом. Год назад мы к ним ездили, теперь они — к нам. Обе лезут ко мне. Мне перед начальником неудобно. Я шепчу: мол, иди поцелуй дяденьку Жору.
— Которой шепчешь-то? — глухо спросила Зойка.
— Литовке шепчу… Бурятка мне самому показалась. Поёт она хорошо, как начнёт тянуть… все кишки она мне промыла своим вытьём. Очень я люблю, когда поют. А ещё она маленькая такая, совсем как дитё. Села ко мне на колени, обняла и даже не шевелится. Потом я дрессировал её. Она хочет подойти ко мне, а я не подпускаю её взглядом, она на месте так и застывает. Чуть отвлекусь, она вроде и шагнёт, ан нет, я опять поставлю её на дистанцию. Потом приказал раздеться и лечь. Тут Жорка лезет со своей рожей. Ему скушно, видите ли, хочет выпить. Ну, а я всё по порядку. Сперва девочка, потом пить. Выгнал я Жорку. — Кеша куражился. И был зол на себя за это — помимо него лилась из него вся эта ахинея. Рождало её меленькое, не подвластное ему, не знакомое ему прежде желание обидеть Зойку, чтоб Зойке, как и ему, стало скверно. Перегаром пропахло нутро, больно сжалась башка, затяжелели руки и ноги. — Моя девочка лежит смирно, ждёт, только глаза блестят. Светя тушить не люблю. Подошёл к ней, смотрю на неё. Она было прикрылась, я приказал снять тряпки. «Ну скоро ты?» — снова влез Жорка. Я и пошёл к нему.
Только тут Кеша увидел, что Зойка плачет. Она вздрагивала, и её кудельки тоже вздрагивали. Она зажала лицо руками, а слёзы текли между пальцами.
— Не плачь, Зойка, дура ты дура. Я из-за тебя расхотел спать. Ну, валяй, раздевайся.
Зойка отняла руки от лица, по нему текли грязные дорожки — разъехалась тушь с ресниц.
— Я сейчас. — Она вскочила, побежала из комнаты. Через минуту вернулась — красная, блестящая, видно, здорово натёрла себе щёки. Топорщились вокруг глаз рыжие реснички, рот был полуоткрыт. С коротким стоном она припала к нему, стараясь вдохнуть, впить его дыхание, и, по всему, был ей сладок запах перегара, и сладки укусы, и сладки его жёсткие руки. — Ты был с ней вчера? — потом спросила она.
Кеша лениво улыбнулся:
— Нет же, говорю, мы с Жоркой напились, и я забыл о ней. Я даже не знаю, когда она ушла. Я проснулся на полу. Теперь вали, Зойка, убирайся то есть, я буду спать.
2
Он вернулся домой через два дня.
— Нинка! — позвал.
Ему никто не ответил. Заглянул в кухню. Никого. В материну комнату. Никого. Прошёл к себе в кабинет. В глаза сразу бросился голубой конверт. Конверт был точно такой же, в котором преподнёс ему деньги полковник.
«Неужели снова прислал?» — подумал Кеша, но сразу увидел крупные Нинины слова.
Не сразу понял, ещё раз прочитал. Уехала? Он зло сплюнул. Может, написала подробнее? Раскрыл конверт, достал деньги. Нинка оставила сто рублей — четыре бумажки по двадцать пять.
— Чёрт с ней! — сказал Кеша вслух и вдруг опустился в кресло, в котором сидели его больные. — Как же так, взяла и уехала?
Около ножки кресла — скомканная записка.
«Таёжник! К Нине отнесись, как ко мне, она мне сестра, а может, и просто моя половина. Помоги ей, сбереги её!»
Он снова скомкал записку, не дочитав.
Очень захотелось курить, но руки вяло лежали на коленях.
Это когда же она успела?
В раскрытую дверь кабинета был виден стол, угол зелёной тахты. Серый, промозглый дождь, уже два дня сеявший с неба, проник сыростью в дом, присыпал вещи. Нинка любила сидеть в кресле. Кресла отсюда не видно. Может быть, он не заметил, а она сидит там? Вскочил, побежал в комнату. Кресло было пусто. Глубокая ямка образовалась в сиденье. Старое кресло. Давно хотел выбросить его.
Кеша прошёл в материну комнату, на кухню. Даже в уборную заглянул. Квартира была чиста и пуста. Вернулся в кабинет, закурил. Сел в Нинкино кресло, жадно вдохнул дым. Дым был горький. И всё равно вдыхал, раз за разом, беспрерывно.
Ничего не сказала, уехала, и всё. Ну и чёрт с ней! Жил без неё прекрасно и ещё сто лет проживёт.
Но то, что Нинка уехала без спроса, без его разрешения, то, что она сама решила уехать, а не он её отпустил, обескураживало. Разве у него нет больше власти над людьми? Ему казалось, Нинка бросится за него в огонь. Служить хотела ему. Ну и чёрт с ней.
Снова пошёл в кабинет, взял в руки конверт с её почерком. «Приходила Витина мать…» Выбросил сигарету, стал собираться. Принял душ, сменил рубашку, взял из холодильника Витино лекарство.
Дождь спадал с неба беспрерывно, мелкий, назойливый; морось проникала за воротник, жгла шею холодом — совсем осенний, неизбывный дождь.
Взяла и уехала. После себя оставила дождь.
Дверь в квартиру заперта. Сколько раз Кеша приходил сюда, всегда была открыта. Не успевал войти, раздавался Витин крик: «Дядя Кеша пришёл!», и старик семенил к нему навстречу, протягивал руки: «Наконец-то, батенька!»
Кеша нажал звонок, звонок не зазвонил. Пришлось постучать. Стук получился слабым, не стук, какое-то шуршание. Ему не открыли. Как же это получается: он сам пришёл и торчит на лестнице! Это всё Нинка. Она велела идти. Распорядительница. A его вовсе и не ждут. Он застучал что было силы, приговаривая: «Посмела, посмела, посмела ослушаться». И снова стояло в ответ молчание.
Его охватила злоба, необъяснимая, неуправляемая, такая, когда он может перебить все стёкла и проломить все двери, злоба к Вите, к его матери, а больше всего — к Нинке. Кеша замолотил в дверь ногами. Он бил дверь, как бьют, убивая, врага.
За дверью стояло молчание.
Ярость сменилась вялостью. Кеша опустился на ступеньку, уронил голову в колени. Хотелось курить, но он забыл сигареты. Сидел, не в силах пошевелиться, от ощущения беспомощности и злости снова налилась тяжестью голова.
Уехала. Взяла и уехала, словно он — это не он, а какой-нибудь обыкновенный мужик, от которого сам Бог велит уехать. Как она посмела!
Оторвать от колен голову, встать, спуститься по одному лестничному пролёту немыслимо трудно. И сидеть очень неудобно, хочется лечь, расправив руки и ноги.
— Вы что здесь хулиганите? — Срывающийся, чуть не визгливый женский голос обрушился на него. — Напился и ломится в квартиру.
Хотел спросить, откуда она знает, что он ломится, но оторвать голову от колен не смог.
— Я кому говорю, убирайтесь отсюда. Иначе позову милицию. Вы слышите? А ну, вставайте! — Видимо, женщина немного успокоилась, потому что её голос уже не дрожал и не срывался, она говорила теперь медленнее и смелее. — Не стыдно вам? Напились до бесчувствия. Вы, может, перепутали квартиру?