Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 110

Тут Бродский вопит: "Вы не думайте, он не дурак. Он, хотя и баскетболист, но понимает. Он инженер, но не итээр, поверьте мне. Он пишет сценарии, но это ничего не значит, он не киношник. Он кое-что ухватывает". И мы с ней уже оба смеемся. А дальше я молчу. Они что-то говорят, иногда и ко мне обращаются, я отвечаю, но и, когда отвечаю, все во мне молчит. Потому что а) не о чем говорить и б) всё при этом в порядке. Никаких конфликтов не существует как понятия. На свете. Потому что вообще не существует мелкого. Никакого этого Ленинграда, властей и блокадного режима. Никакой россыпи несущих миссию внутри инертной массы. Нет особости, нет единомышленников. Удовлетворенности и недовольства. Уехал ты или остался - вообще непонятно, что значит, потому что одно и то же. Есть трагедия. Есть стратегия поведения - диктуемая ею. Остальное - смешное. Или скучное. Есть место, воздух, освещенность и температура - за неимением лучшего будем говорить платоновских идей. А не хотите, то как у нее: ведь где-то есть другая жизнь и свет. Прозрачный, теплый и веселый. Там с девушкой через забор сосед. Беседует, и слышат только пчелы. Нежнейшую из всех бесед. Там есть кто? Ну Гоголь. Который каждого видит насквозь, как рентген, а хочет видеть, как Бог. И потому всем внушает: я такой, я избранник, орудие в руках провидения, делайте, что я скажу. И звучит нормально. В этом месте".

Он помолчал. "Теперь вы опишите, какая она была". "А почему вы не хотите никому это рассказывать?" "Неужели непонятно? Чтобы не стало мемуаром".

"А я ее видела несколько раз - в гостях у общих знакомых, и когда она выступала, и просто на улице. Откровенность за откровенность: я ее видела на улице, здрасьте - здрасьте, и мы проходили мимо друг друга или даже на другой стороне, и каждый раз удар был как от ее выступления, как от сидения с ней за одним столом. Я всегда останавливалась и смотрела вслед. А самая замечательная встреча: я и двое из Каэфов приехали на дачу... неважно, к кому. Действительно, неважно. Он жил у своего друга, академика. Тот в двухэтажном доме, а он в хозяйственной пристройке - в Малом Трианоне, такая у нас была принята шутка. Как фигура в науке - вровень хозяину, если не талантливее. Каэфы обсуждали с ним издание перевода: одна перевела, другую назначили редактором. Я с боку припека. И вдруг заявляется она. К академику, что-то узнать, была рядом. Домработница объявляет: они после обеда отдыхают, встанут через полчаса... Подожду... Приглашаем к нам, садится, мы говорим, внимательно слушает, сама ни звука. И как-то так заворчивается говорение, что Клара произносит: "Чего я им не могу простить..." - имеется в виду, большевикам. И вдруг Ахматова: "И не надо! прощать!" - в два такта. А та по инерции еще продолжает, и что-то крайне легкомысленное, в манере нашего салонного юмора: "... это что они сделали у двойки и четырнадцатого одинаковые огни". Или что больше нет в кондитерских пти-фуров, или переименовали Николаевский мост в Лейтенанта Шмидта - не помню... И не надо! прощать!"

Посидели в тишине, поглядывали друг на друга, улыбались. "Так что мне плевать, что мы с Тошей им не нравимся. Абсолютная лажа". "Ну и правильно. Только бы не проплеваться, голубчик". Нейтрально.

XII

"Лажа" сорвалась с языка из-за Феликса. Вот кто оголял фронт противостояния отечественному образцу Мирового Зла! Старик, сказал он, едва Каблуков переступил порог его комнаты, уставленной коробками и ящиками, сваливаю. Полная лажа, сил больше нет. Че-то трахеями рычат, носом и ротом хлюпают. А ты знаешь, что такое речь? Это не элоквенции адвокатов здешней старой школы. Они просто уничтожали язык, заменяли его словами. Я уже не понимаю - Гурий, лучший наш речевик, он пробивается речью, как шпагой, или качается на ней, как на волнах? Лажа какая-то, ухо не воспринимает разницы. А я тебе скажу, где мое ухо - как кот перед прыжком, и весь говорильный аппарат - как золотая рыбка перед тем, как произнести слово. Это инглиш! Я на нем говорю, как белый человек Киплинга, у меня самые последние конджакшн и партикл ангельчиками на губах пляшут. Прочесть тебе наизусть шесть первых строф из "Кораблекрушения "Германии"" Джерарда Мэнли Хопкинса? Я хочу туда, где только на нем и можно понять, как жить. Потому что мне нравится, как там живут: разнообразно. Во всяком случае, как про это говорят. В общем, сил нет, а выход появился. Как всегда, евреи. По старой тропке через Красное море. А у меня сейчас временная подруга жизни как раз из этой нации.





В ящиках и коробках была сложена его коллекция. Отберут и отберут: всё ведь и так не его, приплыло в руки - может и уплыть. А что удастся провезти - на стенку квартирки в штате Алабама. А? Оклахома. Колорадо. Неплохо? Шучу, шучу - только Нью-Йорк и только Манхэттен.

Это в корне меняло положение вещей, состав жизни, мир. Как великие географические открытия. Ойкумена уже не ограничивалась Средиземным морем с центром в Москве, западом в Таллине и югом в Сухуми. Оказалось, что можно выехать поездом с Киевского вокзала как бы в Переделкино, но если там не сойти, а потом и Киев пропустить и Львов, забиться в купе и не вылезать, то можно доехать и до Вены. И до Рима. То есть представьте себе: земля еще не шар, плоская лепешка, вместо глобуса лист бумажной карты, на нее нанесены разные названия: страна людей с песьими головами, степь китовраса, Гиперборейское море, и над всем, на всей ее площади - четыре буквы, по растяженности не сцепляющиеся одна с другой: С, С, С, Р. А кто особо наблюдательный их связь угадал, все равно осмысленного склада не добился. И по речке, по любой, начинает плыть струг, из нее в большую, вместе с ней в открытый понт, в окиян - это край карты, край лепешки, с него одна дорога: сорваться и ухнуть в царство мертвых. Но плывется, все еще плывется, водопадом не обрывается - и крик юнги с мачты: христофоры, земля! Еще одна земля, оладья под кленовым сиропом, и на ней надпись - Коламбус-сёркл.

До сих пор играли даже не в шашки - в чапаевцев: щелчками белых сшибали черных. И вдруг: слоны, короли, королевы, башни. И теперь: ехать - все меняется, и оставаться - все меняется, потому что можно ехать. Не очень-то, не очень-то, скорее нельзя, но "нельзя" знакомое, преодолеваемое - как когда в кассах нет билетов на месяц вперед, но месяц-то пройдет. Да к тому же есть кассирша, есть носильщик, проводник, начальник поезда, неужто не помогут?.. До Феликса Каблуков уже встречал подавшего документы на отъезд. За станциями Рижского взморья начинались рыбацкие деревушки, они с Тоней сняли в одной домик. И на пляже наткнулись на красавца-мужчину, который, опершись на локоть, перебрасывался фразами с красавицей-женой, наблюдая, как на границе воды и песка трое их детей строят город. Набирают в ладонь жижу размытого песка и из кулака дают ему стекать в одну и ту же точку, над ней вырастает островерхий конус, и следующий, и следующий. И у всех пятерых на шее могендовиды на тонких цепочках.

Красота заключалась в выпуклых голубых глазах у него, карих у нее, в посадке черноволосых голов, в крепких плечах, стройных ногах, чистой коже. В спокойствии на лицах и свободном положении тел. Они говорили между собой на непонятном языке, но не по-латышски, и на обратном пути Тоня, свернув, спросила: это не еврейский? Муж ответил: иврит. Расположенно, однако ничего не прибавил, обменялись улыбками - и до свиданья. Пляж, магазин и остановка автобуса устраивали новые встречи. Они были одного возраста, а значит, одного прошлого, иначе говоря, отчасти знакомы - в конце концов заговорили. Каблуковы только задавали вопросы и слушали, те лишь однажды поинтересовались, в начале: вы совсем не евреи? Ни на четверть, ни на осьмушку? Уверены? Как ваша фамилия? Каблуков? А ваша девичья? Карманова? Посмотрели друг на друга: Карманова вызывает подозрение - и весело рассмеялись. Больше ни о чем: ни о занятиях, ни об образе жизни, ни где учились. Уже, увидев издали, призывно махали руками, дети тоже, и рядом располагались загорать-купаться, и за черникой вместе ходили, и по берегу до следующей деревни с пикником в безлюдном месте - и ни единого раза те не спросили Каблуковых мнения о чем бы то ни было. Что было, что будет, чем сердце успокоится, миропорядок, ленинградская жизнь, московская жизнь, прочитанные книги, кино - и он, и она вели себя, как учителя в первом классе: никто не знает ничего, они всё, а чего не знают, знать незачем.