Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 110

Автошкола, сдача экзаменов на права, то, се, теперь спешить уже некуда - они въехали в свою трехкомнатную квартиру на седьмом этаже через четыре месяца, в январе. Три окна выходили во двор, небольшой, окруженный старыми зданиями. По периметру несколько городских тополей, детская площадка. Одно на улицу, на маленький сквер перед пятиэтажным домом напротив, перестроенным, по-видимому, в тридцатые, из двухэтажного - граница была отчетливо видна. Летом будет достаточно зелено, но сейчас деревья стояли удручающе голые, как будто ободранные, да еще на сером, облезлом снегу. Оба смотрели на них, упираясь лбами в стекло, прикасаясь друг к другу боком, время от времени нарочно задевая головой, и не могли налюбоваться.

XI

Так это скручивается: крохотные хрупкие веточки кораллов соприкасаются, переплетаются, прилипают одна к другой, каменеют. Звонок жены БэА, зодчий с прической и маникюром перед чертежной доской, кабинка туалета, качающаяся в синем небе на тросе подъемного крана, прораб, который, может быть, никакой не прораб, а такой же случайный человек на стройплощадке. Ныряешь, медленно, в свое удовольствие, проплываешь мимо них. Тоня нервничает: чужое, новая, неизвестная бухта, лагуна с подозрительно ровной поверхностью и непонятно что скрывающей, возможно, коварной глубиной. Поворачивая, задеваешь плечом за торчащий отросток и даже не замечашь, такой он под водой мягкий. На берегу оказывается, расцарапал, и, что за ерунда, начинает гноиться, не заживает, врачи. Всего-то было: остаться в Ленинграде, а решили в Москву согласиться, не рассматривая, на первое, что попалось. Перекручивается стебелек, загибается лепесток, и беззаботное купание, открывающее, как представлялось, десятилетия столь же благополучного времяпрепровождения, превращаются в фатум, неотвратимость.

Началось с такого пустяка, что раздражало единственно, что такой пустяк раздражает. Из Ленинграда стали поступать сведения о не то чьем-то, не то общем неодобрении их переезда. Нина Львовна разговаривала по телефону только с Тоней, упоминала имена Каэфов, Ильина, журналиста, поднимавшего вопросы нравственности, кого-то из знакомых ровесников. Ничего толком не говорила, а только: нечего было бросать насиженное место и мчаться, задравши хвост, я вас не гнала, я предупреждала... Предупреждала, что чтo ?.. Что там медом не намазано... Так тем более бы посочувствовать... Сочувствуют тем, кто не оставляет других нести груз, рассчитанный на всех...

Галиматья. Петр Львович так и сказал: "Сестрица дурью набита по макушку, даром что может когда и дельное брякнуть. А этим всем Богом обиженным только бы друг дружке в унисон подвыть о своей исторической миссии". Каблуков сердился, что Тоня придает дамской болтовне внимание, от телефона отходит расстроенная и потом необычно сосредоточена, и вдруг тень ложится на лицо. Хмыкнуть, забыть и не думать - я же забыл! В начале весны он поехал в Ленинград поглядеть отца и мать, которые никак не могли выбраться навестить их на новом месте - в чем Тоня усматривала опять-таки знак того же неодобрения. После Пушкина - где обнаружил обычную отцовскую правилами ограниченную строгость и материну сконцентрированность на том, чтобы примириться с ней, - потолкался, остановившись у Феликса, несколько дней в Питере. В первый же пришел с тортом и цветами к "тетушке". И метнулось сердце: туда - и оттуда. Начало: он, "Каблуков", здесь начался. "В начале сотворил" - вот оно, полное токов и соков долгой стремительной недели творения. То самое, какое было тогда, те самые обои, кушетки, кресла, два огромных и все равно темных окна, которые весной мыл, ставя на высокий подоконник табуретку с тазом воды, потом забираясь на него. Чем крепче рука сжимает раму, тем ярче воображаемая картина падения. Оно-то оно, но уже и бутафория. Покинутые формы, на которых еще можно сидеть, спать, разговаривать, расположить вазу с цветами, но словно внутренность выедена жучком, жучком, разве не бывает такого?





Встретила - само радушие. Расспросы - о том, что, в общем, ей уже было известно. Забавные сплетни, из памяти вытащенные истории, очаровательные, яркая речь - ни секунды остановки. Пока он не сказал - чуть не посередине ее фразы: "Нина Львовна!" "Да?" "В чем там дело?" Ах, дело? И почти как Дрягин: для тех, кто спрашивает, дe ла, возможно, никакого и нет. Но есть крошечное извинение - для тех, кто не ленинградец. Слово за слово, выходило складно и претендовало на внушительность. Город, предопределенный разрушению, вымыванию, умиранию. Постоянной медленной катастрофе, сопровождаемой мгновенными бедствиями. Речь прежде всего о внутренней, одухотворенной жизни города - природные стихии только ее метафора. Самые сокрушительные удары революция и блокада. Революции уже исполнилось полвека, она меняет вид, но продолжается. Блокаду же немцы сняли, но большевики нашли оптимальной формой существования города и подхватили.

Человек - вообще цитата блокады. То, что король Лир говорит про Эдгара. Все свое, ничего чужого. Ни шелка, ни чьей-то кожи поверх своей, ни шерсти, ни одеколона. Остальные поддельные, он настоящий. Неприкрашенный, именно это бедное, голое двуногое животное - и больше ничего. Долой, долой с себя все лишнее. Человек - кто сейчас, когда про ту блокаду вспоминают только по праздникам, идет с ведрами, с санками, с муляжем трупа на фанере, пусть даже надувным. Во всяком случае, есть в Ленинграде - круг не круг, скорее россыпь людей, знающих друг друга или по крайней мере друг о друге. Которые, какой бы образ жизни ни вели, постоянно видят и такую свою ипостась. Оставаться в ней живым - их гражданская миссия. Это требует постоянного усилия - если угодно, служения - от всех, кто рассыпан. Как припечатала ваша Ахматова неизвестно, в трезвом уме или в очередном вакхическом трансе, - я была тогда с моим народом, там, где мой народ, к несчастью, был. В отказавшегося, в перебравшегося ближе к столу раздачи пайков, не говоря уже, к пирогу, никто камня не бросит. Но и восторгов испытывать не станет. Ваши родители, кажется, до сих пор у вас не были?.. Отца не отпускают ни на день... Ваши родители - люди безупречного нравственного чутья и неколеблемой нравственной позиции.

Наконец она могла замолчать. Каблуков сказал: "Почему вы так Ахматову не любите? Вы объясняли, я помню. Что путаная и капризная. Это чепуха, ее уже нет, а вы всё не любите. Вы говорили, она вам ни к чему. То есть вы ее не любите идейно. Для вас идея важнее непосредственного эстетического укола. Сильнее сиюминутной реакции на живое существо и живое слово. Поэтому всё у вас люди, льюди, человеки какие-то. Не Тоня, а человек, не я и она, а люди. Родители - люди. Не Анна, не Андревна - вы же были с ней знакомы, - а такой особый людь". "Вы тоже, кажется, видели ее в натуральном виде? Тоня говорила. И как вам?" "Тоша предательница... Я никому, кроме нее, не рассказал. Именно потому, к а к мне это было.

А было так, что я вошел и времени оказалось минута. Минуту я еще был вошедшим. Меня Бродский привел, немножко даже наседал, дескать, тебе непременно надо... С чего вдруг?.. Придешь - поймешь... Огляделся, какая-то кровать тяжелая, спинка могучая красного дерева, чуть не под балдахином и вид продавленной. Продавленное ложе. Царская ложа, из которой смотрят сны. Какой-то сундук, столик, за ним опять столик, не то комод, не то бюро. Все это вдоль стен, так что комната как будто вытянута к окну. Стулья - вроде такие, как и кровать, а вроде и из домоуправления. И на одном сидит за столиком - имени нет. Понятно, что Ахматова. Но не называть же это по фамилии или именем-отчеством. И всё, минута кончилась. Меня от меня, кто я там к этому моменту был, некий Каблуков, чьей-то семьи часть, компании, улицы, всемирной истории, прочитавший, услыхавший, подумавший, сказавший, только что оглядывавшийся, отключило. Ничего сверхъестественного, наоборот, кровать из какой-то стала совершенно понятной кроватью, и сундук, и столики. И та, что сидела, стала Ахматовой, Анной Андреевной, ровно такой, какой она нам и прочему миру дадена. Только находились мы, и комната, и прочий мир в единственно необходимом для всего месте. В том, где каждое существо, душа и предмет принимаются без сомнений и подозрений, что что-то в них есть еще неуловимое или чего-то в них нет необходимого. У меня в сознании мелькнуло даже, чтo это за место, но такая дурость, что я непроизвольно фыркнул смешком и наехавшую на физиономию улыбку отворотил конфузом в сторону. Она гуднула, вполне доброжелательно: "Вы чему улыбнулись?" Я: "Да подумал, что, предположим, у платоновских идей есть материальное место - тогда, может быть, вот такое? Ну это", - и поднятым пальцем коротенько обвел нас и вещи.