Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 85

Люба тоже усмехнулась и продолжала, рассказывать:

— Я смотрела на толпу и не испытывала никакого стыда, что нас с таким позором выселяют. Абсолютная уверенность в своей невиновности. Поднялись наверх. В доме полный кавардак. Галя говорит: «Грузчики и милиционеры воруют книги, бумагу, ручки». Ничего, пусть! Лес рубят — щепки летят… Огромное зеркало разбито на кусочки. Правильно! Так положено. Необходимая примета для дома, терпящего бедствие. Я спросила, где наша комната? Мне сказали, что это совсем в другом районе Макеевки, на улице Бассейной. Мы поехали туда, на Бассейную, там уже было свалено кое-какое барахло и книги. Мрачное помещение — не то бывший склад, не то кладовая, не то овощехранилище. Смрад; и сырость. Зарешеченное окно на уровне земли, чуть-чуть выше. Думаю, такую комнату подобрали твои землячки, чтобы еще больше тебя унизить и оскорбить.

— Сталин так меня растоптал, что его уже никто не переплюнет. Последняя инстанция.

Люба внимательно посмотрела на меня и сказала:

— Он сам себя переплюнет. Поживешь — увидишь…

Такой Любоньки до сегодняшнего дня я не знал.

Она была красивой, милой, любящей женой, хорошей матерью — и только. А сейчас…

Слушаю ее сердцем, всем существом. Она рассказывает, как вернулась из Макеевки к родителям в Сталино вместе с отцом и Галей, нашей юной домработницей.

Сталино! Сталино! Сталино! В моем сознании, в моей повседневной жизни рядом, бок о бок, стоят человек и город, носящий его имя. Когда-то Сталино было Юзовкой, по имени англичанина Юза, дореволюционного владельца металлургического завода. В 1929 году, в день пятидесятилетия Сталина, Юзовка переименована в Сталино. Тяжелая жизнь предстоит мне в городе Сталина. Его хозяева, то есть руководители, выполняя волю Сталина, не пощадят меня.

— Часа четыре я была за рулем, — рассказывала Люба. — Да еще в крайне возбужденном состоянии. Папа с тревогой на меня поглядывал, то и дело предупреждал: «Тише, доченька, тише, ради бога!» Какое там тише! Откуда ему взяться? Обгоняю машину за машиной. Шоферы то грозят кулаками, то смеются. Не заметила, как домчались до Сталино. Знакомые, как нарочно, встречаются то на одной, то на другой улице. Не отворачиваются, к моему удивлению. Пристально в меня всматриваются. Любопытство во взглядах: какая я стала после того, что случилось. И ни единой искорки сочувствия. Ладно, обойдемся. На квартире родителей меня ждала паническая телеграмма от тебя. «Где Люба? Почему не вылетает Москву? Что-нибудь случилось?» И тут, в Сталино, ты нашел меня! Весточка от тебя обрадовала. Жив, здоров, на свободе! Это — самое главное. Вечером пришел врач, лечивший меня еще ребенком. Осмотрел и выслушал Сашку, сказал, что у него не воспаление легких, а коклюш, и разрешил мне ехать в Москву — он уже знал, в какой переплет ты попал, и всей душой нам сочувствовал. В городской кассе Аэрофлота купила билет на самолет, отлетающий в Москву утром. Чуть свет была на аэродроме. Дул сильный ветер, и вылет задерживался. И ветер оказался моим противником. Весь день сидела и ждала. Терпеливо ждала: вот-вот разрешат вылет. Вечером вернулась к родителям, а сегодня на рассвете опять поехала на аэродром. На этот раз погода смилостивилась надо мной, я улетела. В Москве среди встречающих тебя не оказалось. И тут я дрогнула, по-настоящему испугалась. Решила, что тебя не только выселили из квартиры, но и арестовали. Будь ты на свободе, ты бы встретил меня. И я решила оставить чемодан в камере хранения и налегке поехала на Большой Комсомольский. Минут через двадцать была на месте. Ни жива ни мертва подошла к лифтерше и очень тихо спросила, не оставил ли ты для меня ключ. Была уверена, что услышу что-нибудь ужасное. Лифтерша ответила: «Да, оставил. И просил передать вам, что скоро будет дома». Слава богу! Я поднялась наверх, открыла дверь. На столе увидела твою записку. Вот и все… Зачем тебя вызывали в ЦК?

— Поликарпов и Фадеев ждут вечером в Союзе писателей, хотят о чем-то поговорить.

Пришел мой черед рассказать подробно о том, что было со мной. Искренне хотел быть обстоятельным — не получилось. Горький комок в горле мешал говорить, и голос срывался. Кое-как, с пятого на десятое, изложил высказывания Сталина. И этого для Любы оказалось более чем достаточно. Гневно закричала:

— Но это же неправда!

— В устах Сталина и неправда — правда.

Сказал — и самому стало страшно.

Люба понимает мое состояние. И не задает вопросов. Вдруг вспоминает, что голодна. Спрашивает, есть ли у меня что-нибудь съестное. Есть, милая, есть!

Вскипятил электрический чайник, заварил чай, разлил по чашкам и говорю:

— Как нам жить? Где? Что делать?

— Будем жить, как всегда жили. В трудах. Я — продолжать учиться в Литинституте, если не выгонят, а ты — писать новую книгу о Донбассе.

— Если я и напишу книгу, то ее никто не напечатает.

— Напечатают в конце концов, если хорошо напишешь.





Я обвел взглядом довольно уютную, большую комнату, вздохнул и сказал:

— Боюсь, что нас и отсюда прогонят. Негде будет писать. Если рука Сталина дотянулась до Донбасса, то сюда и подавно достанет.

— Нет! — закричала Люба. — Всякая жестокость имеет свои пределы!

— То, что нам с тобой кажется жестокостью, Сталину наверняка представляется законностью и справедливостью.

Сам не знаю, как сорвались с языка такие слова. Однако теперь я уже не испугался того, что было сказано. Не пускаешь правду в дверь или окно — она все равно найдет щель и пробьет себе дорогу в твой дом, в твою душу.

Не мог я безропотно принять вынесенный мне приговор. Нет! Еще и еще раз нет! Я должен, несмотря ни на что, чувствовать себя советским человеком. Это — мое право, полученное в октябре семнадцатого. И никому не дано лишать меня его. Буду искать и находить в самом себе нравственную опору. Не падать духом. Если меня и посадят, то и в тюрьме останусь самим собой, с достоинством буду разговаривать со следователями. Если вынесут смертный приговор, не упаду на колени, не стану выпрашивать помилования.

Вертится и вертится карусель. Езда по наезженному кругу.

Я любил Советскую власть, писал книги для советских людей — и все-таки «антисоветский писатель», «человек в маске». Не хочешь верить? Но ведь это сам Сталин сказал. И не имеешь права не согласиться с отцом народов, мудрейшим из мудрых. Сталин, учит история партии, никогда не ошибался, всегда прав. На всех крутых поворотах: и в дни Октября, и в годы гражданской войны, и в годы борьбы с изменниками и предателями, с разного рода уклонистами.

Вертится, вертится карусель.

Пишу письмо Сталину.

Вождь подавляет, диктует свою волю. Собираю и собираю улики против себя.

Вдоль и поперек исколесил за последние годы Донбасс. Бывал на рабочих местах знаменитых работяг. Почему же люди коммунистического завтра во всем своем величии и простоте не присутствуют на страницах моих книг?

На неудачу обречен даже самый большой талант, если дело народа не стало его плотью и кровью. Как жил ты, писатель, в последнее время и как жили герои твоей несостоявшейся книги? Ты получал хороший гонорар, имел прекрасную квартиру, дачу, машину, ел и пил, что душе угодно. А они? Ты знал, что горновой доменной печи, сталевар и прокатчик получают маловато, живут в коммунальных, без удобств квартирах, едят с оглядкой и не имеют не только собственной машины, но часто и велосипеда, — мог ли ты понять, прочувствовать душу рабочих людей?

Еще и еще улики. Гора улик. Я беспощадно распинал себя. Не оправдал доверия, товарищ Сталин. Оторвался от действительной жизни народа.

Сталин бил меня по одной щеке, а я подставлял другую…

Карусель, карусель…

Но в письме к Сталину я не признал, что я «человек в маске», «вражеское охвостье», «антисоветский писатель» и пр., и пр. Обошел это молчанием.

Кстати, насчет молчания. Сталин говорил и о нем тогда:

— Комитет кинематографии, студия Мосфильм, кинорежиссеры, поставившие фильм, и газеты «Кино», «Известия» уже признали статью «Правды» правильной, покаялись, один Авдеенко гордо отмалчивается. Почему отмалчивается? — вопрошал Сталин и сам себе отвечал. — Говорят, молчание — знак согласия. Нет, не так. Молчание Авдеенко — знак несогласия. — И, уже обращаясь непосредственно ко мне, продолжал: — Почему вы, коммунист, писатель, прочитав статью в «Правде», которая выдвинула против вас тягчайшие политические обвинения, не всполошились, не задумались, не пришли в тот же день в Центральный Комитет, не добивались приема у секретарей? Почему не пришли ко мне?