Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 85

Была она скромна как свет.

Истинная ее сущность пробивалась через все внешние и внутренние преграды, сознательные и бессознательные, и являлась передо мной и людьми в подлинном своем облике. Она была скромна, когда молчала, когда говорила, когда улыбалась и даже когда невольно выказывала свою женственность.

И еще отличалась она кротостью. Особого рода кротостью, присущей доверчивым от природы существам, свято верящим в то, что ты не самый лучший человек на свете, что мир в основном состоит из более умных, чем ты, людей, более талантливых, что ты должен уважать их, набираться у них мудрости, человечности, трудолюбия, знаний.

Если бы я все это написал тогда, более полувека назад, это могло бы показаться пристрастным преувеличением влюбленного супруга. Теперь же мои признания, проверенные и подкрепленные временем, продуманные и прочувствованные, являются, на мой взгляд, только справедливым свидетельством.

Но уже и тогда я чувствовал себя счастливейшим человеком на земле, на всю жизнь обеспеченным любовью жены, ее преданностью. Свое будущее я не представлял без Любы. И оно не могло быть для нас плохим, по моему глубочайшему убеждению.

Вот так обернулась для меня женитьба, которой я боялся как черт ладана. С 27 августа моя жизнь стала богаче. Более осмысленной. Более продуктивной.

Красота Любы, внешняя и внутренняя, спасла меня от многих напастей. От зазнайства, от самоуверенности, от гордыни, от спесивости, от лени, от праздности, от слепой веры в свои способности. Совсем по Достоевскому.

Не знаю, спасет ли красота мир, как предсказывал Достоевский, но меня она спасала не раз, не два и не десять. И поэтому считаю, что герой этой книги не автор этих строк, не кто-нибудь другой, хотя бы Горький или Ломинадзе или Время, а она, моя жена, мой друг, мой советник и редактор, хранитель моего очага и самой жизни. Во время войны она силой своей любви отводила от меня вражеские пули, осколки мин, снарядов. А когда под Берлином я лежал в госпитале с перебитыми ребрами, с сотрясением мозга, она прорвалась ко мне в Германию через три государственные границы, через линию фронта и в один прекрасный час встала перед моей госпитальной кроватью на колени, схватила мои руки и расцеловала.

В свете ее любви, преданности, верности самой себе не столь страшной, не столь губительной оказалась непроглядная тьма Отлучения, обрушенная на меня Хозяином державы и всех человеческих судеб.

Любовь сильнее клеветы, оговора, жестокости, сильнее смерти. Об этом мне еще придется рассказать. А силы на исходе, а жизнь под угрозой еще одного, наверняка последнего инфаркта.

Посылая меня к Ягоде для переговоров о моей работе на строительстве канала Москва — Волга, главный редактор «Правды» и главный редактор редакции «Истории фабрик и заводов» Лев Захарович Мехлис на прощание напутствовал меня такими многозначительными словами: — Ягода всегда, с первых дней существования ЧК был ее основной фигурой и пользовался безоговорочной поддержкой товарища Сталина.

Это было сказано в начале лета тридцать пятого, всего год назад, а сейчас… В конце сентября тридцать шестого, в теплый, очень солнечный день длительного южнодонецкого лета, я увидел в центральных газетах Указ о смещении Ягоды со своего поста наркома НКВД и о назначении на его место секретаря ЦК ВКП(б) Ежова Николая Ивановича.

В первое мгновение, скажу по совести, я почти обрадовался смещению Ягоды, проявившего ко мне лично жестокую несправедливость: позорно изгнавшего неугодного ему «летописца» со строительства канала и намалевавшего специально для Алексея Максимовича Горького мой портрет — страшнее черта. Но уже минуту спустя я отбросил в сторону личное отношение к Ягоде и глубоко задумался над бесстрастным текстом Указа и пытался кое-что вычитать между строк.

Это было не праздное любопытство. Всякое перемещение в верхних эшелонах власти вызывало у меня большой интерес прежде всего потому, что это была моя власть. Народная, рабоче-крестьянская. Еще и потому, что я, делегат VII Всесоюзного съезда Советов, выступавший с трибуны Большого Кремлевского дворца, чувствовал себя причастным ко всему, что делалось в Кремле, в его державных кабинетах.





Так думал я в конце сентября тридцать шестого года, в ясный медовый день своего медового месяца.

Люба, войдя в мою комнату, увидев меня, погруженного в тяжкие размышления, встревожилась:

— Что с тобой? Целый месяц улыбался, сиял счастьем, глаз с меня не сводил, а сейчас… не заметил, как я вошла. Почему ты такой мрачный? Страшно смотреть. Непохож на себя. Первый раз вижу таким. И надеюсь, в последний.

У меня хватило ума понять состояние души моей юной жены. Я погладил каштановую голову Любы и рассказал, что именно погрузило меня в мрачные размышления. Люба с осуждением посмотрела на газеты и с искренним изумлением, естественным для нее и странным для меня, спросила:

— Почему тебя так расстроила замена одного наркома другим? Разве ты имеешь какое-нибудь отношение к отстраненному Ягоде?

Пришлось посвятить Любу и в мои прошлогодние отношения с Ягодой, и в то, почему я так близко к сердцу принял замену одного наркома другим.

Она слушала меня и ничего не понимала, будто я говорил на чужом для нее языке. «Будто» — лишнее слово. В сущности, так оно и было. Ее душа не принимала моих суждений. Она жила любовью.

Был в самой крупной и механизированной шахте Донбасса имени папанинцев. Написал по свежим следам большой очерк о молодом даровитом инженере, начальнике участка, и отослал в Москву. Вскоре в моем коттедже раздался резкий иногородний звонок. Временно исполняющий должность редактора «Правды» Ровинский в доверительном телефонном разговоре дал мне понять, что я должен выяснить в обкоме и органах безопасности, не причастно ли главное действующее лицо моего очерка к каким-либо неблаговидным политическим делам, о которых сейчас трубит вся наша пресса. Предупреждение было необычным, но я посчитал его закономерным, справедливым, поскольку на многих шахтах проходят показательные суды над вредителями и наймитами германского фашизма и японского империализма.

Пользуясь тем, что первый секретарь обкома Саркисов был расположен ко мне и приглашал почаще бывать у него, делиться своими впечатлениями о поездках до Донбассу, я вечером, в сравнительно тихий час направился к нему, положил на стол копию своего очерка и рассказал о звонке из «Правды».

Саркисова не удивило требование редакции. Он даже счел своим долгом подкрепить его комментариями.

— Очень уместное, своевременное решение «Правды»: согласовывать с обкомами и органами все, что печатается о той или иной области страны. Чрезвычайная обстановка обязывает нас проявить высочайшую бдительность во всех сферах жизни, поскольку враги народа по указанию Троцкого и его хозяев, шефов иностранных разведок, активизировали свою деятельность. Жизнь подтверждает пророческие слова товарища Сталина о том, что враг усиливает сопротивление по мере нашего продвижения вперед. Чем больше наши успехи, тем сильнее и подлее удары замаскированных недобитых последышей Троцкого, Зиновьева, Каменева и прочих предателей дела революции и социализма. У нас в Донбассе нет ни одного предприятия, колхоза, совхоза, учреждения, где бы ни орудовали политические бандиты с партийными билетами в кармане.

Саркисов говорит с такой энергией и гневным пафосом, будто находится на трибуне, будто перед ним не один я, а зал Дворца культуры, набитый до отказа партактивистами. Вроде бы в чем-то оправдывается. И я, грешным делом, подумал: зачем же так яростно доказывает, что полон ненависти ко всякой троцкистской нечисти, готов истреблять ее собственными руками? На всякий случай? Или это уже стало естественной реакцией на происки врагов? А может, он просто ярится, чтобы я не вспомнил о его старых симпатиях к Троцкому? Не беспокойтесь, товарищ Саркисов, все в порядке. Вам поверил Сталин и назначил секретарем Сталинского обкома. Как же я могу вам не верить?