Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 132 из 268



Через полчаса всё прекратилось. Ураган унёсся в сторону реки, небо очистилось, старый каштан уже не горел, а дымился, солнце осветило переломанные телеги, разбросанные шатры и перепуганных насмерть людей. Цыгане поднимались один за другим, первым делом пересчитывали детей, затем начинали крутить головами в поисках улетевшего добра, крестились, спрашивали друг друга - все ли целы? Целых телег не осталось ни у кого; люди, слава богу, все остались живы, только кривого Пашку ударило жердью от шатра, да у одной из цыганок была сломана рука, попавшая под колесо.

Дорога наполнилась охами, вздохами, причитаниями, рёвом детей. Цыгане разбрелись по степи в поисках разбежавшихся коней, женщины собирали вещи и остатки шатров. И никто уже не ждал большего несчастья, когда вдруг над полем пронёсся дикий крик. Вопила Варька, упав на колени и вцепившись обеими руками в растрёпанные волосы. Тут же к ней сбежались все.

Молча, со страхом уставились на бледную Настю. У той по лицу катились слёзы. Держа за плечи дочь, она хрипло просила:

– Доченька, чяёри, посмотри на меня… Дашенька, пожалуйста, посмотри…

Изумрудная, брильянтовая, посмотри на меня…

Дашка удивлённо улыбалась. Её остановившиеся глаза смотрели, не моргая, через голову матери в синее, словно умытое небо.

Настя теперь плакала не переставая. Днём, ночью, сидя в телеге, стоя на ярмарочной площади, лёжа рядом с Ильёй в шатре. Плакала, не вытирая слёз, и Илья не знал, что ей сказать. У него самого при виде неподвижных Дашкиных глаз что-то сжалось в горле и не отпускало несколько дней, мешая дышать и говорить. Не отпускало до тех пор, пока неделю спустя, ночью, лёжа рядом с женой и слушая, как она беззвучно давится рыданиями, он не спросил:

"Хочешь, вернёмся в Москву? На землю сядем? Слово даю, сядем!" Бог свидетель, согласись тогда Настька - он бы сдержал своё слово. И вовсе что угодно сделал бы, лишь бы Настьке полегчало, лишь бы прекратились эти молчаливые слёзы с утра до ночи, лишь бы хоть немного осветилось её почерневшее, застывшее лицо. Но Настя лишь покачала головой. Хрипло, не глядя на мужа, сказала:

"Зачем? Я привыкла… Да и зима уже скоро." До зимы ещё было добрых четыре месяца, но Илья настаивать не стал.

Кое-как докочевали до первого снега, вернулись в Смоленск, и всю зиму Настя таскала дочь по докторам. Илье прежде и в голову не приходило, что на этих живодёров можно ухлопать столько денег. Но он давал не споря, сам надеясь на любое, пусть даже самое дорогое чудо. Но смоленские доктора только разводили руками. Не помогли и знахарки, и молебны в церкви, и Настины молитвы, и даже Варькино ночное беганье голышом, в вывернутой овчине на голове, вокруг дома - крайнее, самое надёжное средство. Дашка больше никогда не видела солнца. Через три года Настя окончательно смирилась с этим, и тратиться на врачей перестали.

Время шло. Проходил год за годом, и каждую весну они неизменно трогались в путь. Один за другим рождались дети, пять человек - и все мальчишки.

Всех детей Настя сама учила грамоте и счёту, а старшего, Гришку, даже отдала в Смоленске учиться играть на скрипке. Долго, конечно, это ученье не продлилось - конец осени да зиму, до тех пор, пока не тронулись снова кочевать. Но скрипка уже накрепко застряла в Гришкиных ручонках, и Илья, мечтавший пустить старшего сына по своим стопам, быстро понял: толку на конном рынке из Гришки не будет. С возрастом он стал похож на мать: худенький, глазастый, с тонкими руками. Хорошо пел, хотя Настя и сердилась, говоря, что до тринадцати лет, - пока не начнёт ломаться голос, - учиться петь ему не нужно. Серьёзное личико мальчика оживлялось лишь тогда, когда Гришка брал скрипку. И чего только не вытворяла она в его руках! Старый смоленский еврей выучил его правильно держать смычок, а дальше Гришка старался сам, играя по слуху что придётся. Из Смоленска он вывез заунывные еврейские мелодии; в Кишинёве с утра до ночи пропадал у заезжих румын, перенимая их дребезжащие напевы; в Ростове часами простаивал около театра, принося домой обрывки "Лебединого озера" и "Аиды"; на ярмарке в Новочеркасске высмотрел турецкую плясунью Джамиллу и вечером уже наигрывал тягучую азиатскую песню. Настя радовалась, глядя на сына, Илья пожимал плечами.

Дашка тоже росла, и к двенадцати её годам стало ясно, что она будет красавицей. Илья, глядя на дочь, только диву давался: всем она напоминала его - и смуглотой, и густыми бровями, и глазами, чёрными, чуть раскосыми, с голубоватым белком, и высокой линией скул, и губами, и носом… и всё же Дашка была хороша. То ли Лушкина кровь смягчила цыганские черты, то ли бог решил так пошутить. Голос у Дашки прорезался рано; едва научившись говорить, она, картавя, повторяла за Настей: "Пала гнедых, запляженных с залёю…" А в пять лет дочь, повергнув Илью в немалое изумление, первый раз попросилась:

– Возьми меня на Конную…





– Зачем, чяёри? Иди вон матери помоги…

– Нет. Хочу с тобой.

Он взял - забавы ради. Всё равно Гришка сроду не просил его об этом, а остальные мальчишки ещё были слишком малы. И с тех пор Дашка ходила за отцом как пришитая. По-деловому, захватив кнут, шла с ним на Конную площадь; сидела под столом в трактире, пока Илья распивал с покупателями магарыч; цеплялась за его штаны, когда он отправлялся потолковать с цыганами о делах. Насте это не нравилось:

– Зачем её на Конную таскаешь? Место разве ей там? Она - девочка, пусть хоть петь учится, хоть гадать. Ты ещё верхом на лошадь её посади и кнут в руки дай!

– И дам! - отшучивался он. - Хоть дело в руках будет, с голоду не пропадёт!

– Её же замуж никто… - начинала было Настя и… обрывалась.

Было очевидно, что замужем Дашке не бывать. Ни таборным, ни городским не нужна слепая жена. И поэтому Дашка делала что хотела, бродя за отцом как тень, и занимаясь тем, чем цыганская девчонка вовсе не должна была интересоваться.

И в кочевье Дашка тоже ходила за Ильёй как хвост. Весной, когда табор трогался прочь из города, Дашка неизменно шла рядом с отцом, отказываясь ехать в телеге, полной мальчишек, лихо шлёпала босыми ногами по ещё холодной грязи, держалась за рукав отца или край телеги, улыбалась, глядя неподвижными глазами на умытое солнце, и из неё сыпались вопросы:

"Дадо, а как же другие люди летом в домах живут? А разве им не плохо, не душно? А почему не все цыгане кочуют? А зачем ты маму из Москвы увёз?

А почему её за тебя отдали?" Он смеялся, отвечал. Сам не замечая, рассказывал такое, о чём, казалось, давно забыл, о чём не говорил даже Насте, чего не знала даже Варька. Иногда напевал какую-нибудь долевую песню, и Дашка почти сразу же вступала вторым голосом. Голос у неё был, как у Варьки, - низкий, грудной. Она хорошо пела и романсы, которым учила её Настя, и без труда тянула "Лучинушку" или "Уж как пал туман". Но стоило ей завести глубоко и сильно:

"Ай, доля мири рознесчастно…" - и у Ильи сердце останавливалось. В такие минуты он всегда думал о матери, которой никогда не видел. А когда табор становился на ночь посреди степи, Дашка тут же пристраивалась к старой Стехе и вела с ней долгие беседы вполголоса. Другие девчонки смеялись и брызгались водой у реки, ломались перед парнями, с вплетёнными в волосы ромашками плясали у углей… а Дашка даже не подходила к ним. Тихо сидела рядом со стариками, напевала песни, слушала Стехины сказки. К четырнадцати годам она знала этих сказок великое множество. И иногда, вечером, в таборе вдруг случалось чудо: куда-то разом пропадали все дети.

Впрочем, толпа мелюзги очень быстро обнаруживалась возле палатки Ильи Смоляко, где возле костра сидела Дашка и, глядя неподвижными глазами в розовое от заката небо, рассказывала сказку. И рассказывала так, что подошедшие от нечего делать взрослые долго не могли отойти, слушая так же зачарованно, как и детвора, и долго потом крутили от удивления головами, недоумевая - откуда она только такое знает? Где набралась этого? И так Дашка сказочничала до тех пор, пока зимой, в Смоленске, её пение не услышал друг Ильи, цыган из трактирного хора.