Страница 39 из 44
Думаю, что меня осудят. За похоронную процессию слов, которая вскоре последует, за начало, зачем-то помещенное в конец, за храп из зала, за принятую логику событий. Чтобы следовать от разочарования к felicita, возможно, всю историю нужно читать с конца, а самое лучшее — растопить ею печь, если она есть поблизости. Однако, линуя в воображении четыре тысячи километров, я склоняюсь к другому решению: положить книгу в жесткий конверт и, прежде чем сделать автору харакири, в месяце рамазане отправить в Самарканд заказную бандероль. Марки можно не наклеивать, потому что за все уже заплачено — более чем приличной ценой.
Когда самолет сел, меня понесло дальше. Сколько-то дней спустя я перевернул страничку, а за ней — ничего.
Мои материалы окончились. Опять наступил этот месяц. События окольцованы им. Я сижу за колченогим столом из карельской древесины в убогой комнате с дикими зелеными обоями, полощу незаживающее горло теплой соленой водой и сплевываю в щель между широченными половицами. За окном всегда милые мне сосны и мокрый снег.
Меня так мотнуло по стране, что наручные часы потеряли порядок. Сошли с оси, поперхнулись заводом: днем стрелки стоят, а ночью идут в разные стороны — сначала врозь, а потом навстречу друг другу. Недавно пропала черепаха. Читатель обещал звонить и целую неделю ни гугу. Наверное, приколачивает звезды, и рот у него занят гвоздями, а в руках, перепачканных серебрянкой, он держит материал и молоток.
Живу под Кандалакшей, в районе падения останков космических кораблей. Местные — люди не без традиций: вон идет на кладбище человек, защищающийся от мокрого снега зонтом. Брата вижу редко, он вынужден ночевать на комбинате, пока не уедет делегация из Сендая. У них круглосуточные переговоры и походы к заливу на лед. Братовы жена с ребенком позавчера уехали в санаторий.
Как неожиданно приблизился финал. Я оказался не готов и не могу сказать ничего, кроме «тчк». Ноябрь повествования воткнулся в февральский сугроб за окном. Кругом мерно гудит, волнуя воздух. Это время выбралось из-за шторы. Кошка испуганно выронила мерзлую рыбину и заорала. Пора прощаться.
Туда, где ты живешь, второй раз не попасть. Это и страна-то теперь другая, и билеты стали мне не по карману. Гостиницы подорожали бесконечно, и все за какие-то полгода. Видимо, что-то неладно в отчизне, когда не хватает денег на бегство из нее. О возвращении в Москву нет совсем никаких мыслей. Там, как мне сообщает телевизор, тоже перемены: у Мавзолея сняли караул, площадь обезлюдела и стала похожей на розовую плешь, по которой шлепают беспонятливые иностранцы. Не думаю, что тут есть какая-то связь, но мой приятель бросил институт и живет теперь с семьей в Буэнос-Айресе. Квадригу открыли, Пушкина закрыли. «Кораблевумер…» Вот теперь — тчк.
По пути к кухонному столу воображаю желтый месяц и пунцовые кремлевские звезды, висящие над городским безобразием посередине зеленоватого, нет, пожалуй, всего лишь серого, сизого неба. Зеленое не хуже красного, даже и лучше. Ура солдатам! Ура королю Эдуарду и всем поваренкам! Долой смертную казнь!
Осужденного ввели на эшафот, держа с обеих сторон за локти, повернули лицом к собравшимся, завязали черной лентой глаза, так что на затылке получился большой ниспадающий бант, и дали в руки лук со стрелой. Отставив назад ногу, он натянул тетиву, выстрелил в небо и, замерев, вместе со зрителями стал ждать, когда стрела, набрав смертоносную энергию, вернется, чтобы пробить его череп и дотянуться до самого сердца.
Нет, не так… Не было лука, была обыкновенная виселица с петлей из бычьей привязи… Нет, снова не то…
Ни виселицы, ни лука, ни толпы — он один стоял в чистом поле и, не двигаясь и закрыв глаза, ощущал, как отчаяние достигает того предела, за которым сознание собственного бессилия уничтожает ощущение того, что ты жив.
Пока расстегиваю рубашку — одна пуговица отвалилась и, гла-гла-гла, покатилась по полу, — смотрю на холодный предмет, лежащий на изрезанной клеенке, покрывающей столешницу. Его как ни грей, он все прежний — сразу мертвеет, чуть отвернешься, чтобы побыть в мирно-деловитой толкотне социума. Пассивное свойство оружия. Смертоносный магнит для пытающихся воскресить себя мыслью — вот как я его называю. Действую точь-в-точь как представлял себе эту процедуру: правая рука на ремне и оттягивает пояс книзу, левая сжимает взятое со стола орудие экзекуции. Справа налево и немного наискосок, по направлению вверх, пока есть силы, со злодейским удовольствием вкладывая в это движение всю свою коллекцию самопроклятий. Вот такой тебе огромный «минус» — да по всему пузу!
К сожалению, без свидетеля. Хотя, как сказать… Без напарника — это точно.
Вместо прощального слова осужденного будет последняя расписка в собственной брехливости. Разоблачение меньшей из героинь. Никакой Зоры не было. В действительности ее звали Светка Огурцова. И никаких страниц она не жгла, мы поссорились из-за ее импозантного любовника, вторгшегося, как я считал, в наши серьезные отношения, по ее мнению — несущественные.
Чувствую первое касание. Теперь не отрывать сталь от кожи и жать сильнее, еще и еще. Вниз не смотрю, веду руку медленно и где-то на середине делаю рывок, выдергивая локоть в сторону. «Лишаю тебя права владения личным местоимением первого лица единственного числа…» Готово.
Лежу на сквозящем полу, как на докторских носилках, в струнку, и, прижав подбородок к груди, смотрю на чернильную линию, пересекающую мой живот от того места, под которым печень, до того места, где родинка. Рядом валяется не отогретый Мечеслов, со стола свешивается последний неразумный листок. Вяло соображаю. Мой робкий друг, если считать, что терпеливое ожидание с тетрадью в руках — это миссия, то тогда город с домами целиком упал с неба, а люди лишь ловко приспособили для своих целей все, что в нем имелось, не пытаясь разгадать истинное предназначение вещей.
На крыльце раздаются шаги и музыкальная речь. Быстро вставай, идиот! Сюзерены вернулись, а дома жрать нечего. Одно самопальное печенье и вчерашний борщ.
Я приехала в оперу с поручиком Трушичем. У входа мы встретились с Киримовыми и Манко. «Опять эти великосветские шкурки, — подумала я. — Как я их не люблю, но ради „Тоски“, так и быть, способна терпеть пару часов». После гардероба мы чуть задержались у зеркал — мне всегда достаточно одного беглого взгляда — я не пошла в туалетную комнату. Никогда не чувствую неуверенности за прическу или макияж, а уж платье или что, это вообще Боже упаси, лучше провести лишний час дома у зеркала, чем греметь пудреницами и лаками после второго звонка, словно гимназистка. Нет, уважающая себя дама ни за что не пойдет в туалетную комнату, будучи в опере. Если только что-то конфузное: испачкались пирожным или лопнула подвязка — ну вам-то ни к чему эти подробности, да и то верно, что всегда можно попросить помощи у кавалера, неужели вы думаете, что поручик или офицер не знает, как приколоть бант или как крепится подвязка, — не будьте наивны. Они прекрасно знают все-все тонкости нашего туалета. Ну, может, генерал какой не знает, так не ходите в театр с генералами. Ах да, я отвлеклась… Так вот, как только мы зашли в буфет, у меня тут же упало настроение: там была эта цветущая клумба, генерал-губернаторша в сопровождении очередного жиголо, изящного и услужливого молодого человека, скорее всего из посольства, посольские всегда отличаются изрядными маневрами, а может, он был из корпуса. Не понимаю, что тянет их к этой стареющей особе, которая каждый год ездит в Европу подтягивать кожу на своей физиономии, ведь ни один из них не получит ни чинов, ни ассигнаций. Этот был очень хорош. Сущий жеребец! Поручику он был не знаком. Пока мы в буфете пили кюрасо, я глаз не могла от него отвести. Генеральша завела разговор о композиторах. От их столика все время доносилось «Ч-ко-ски», «Ч-ко-ски». Ей, видите ли, мало было того, что перед ней все раскланивались, она еще хотела блистать кругозором. Она, которая смыслит в музыке меньше, чем свинья в апельсинах, простите за грубость, высказанную вслух, но, Боже мой, все в ней противно. Если бы вы только видели ее, эти розовые приплюснутые уши, способные различать только свист городового и ор собственного мужа, несчастного рогоносца, думающего лишь о парадах и о постройке новой пожарной каланчи. В буфете мы стояли с Нарбиковой, она представила нам своего зятя, прыщавого болвана лет тридцати пяти, по-моему, из Пензы. С ними мы отправились в зал, и, когда поднимались по лестнице, губернаторша шла впереди нас. Тут мне и пришла в голову озорная мысль. Еще пару ступенек я собиралась с духом, а потом высвободила руку от своего спутника и с криком «Мышь! Мышь!» бросилась бежать наверх и там запрыгнула на стул и еще раз хотела крикнуть, но поняла, что уже не нужно: визгу и шума было предостаточно. Все дамы, которые были с нами на лестнице и заходили в зал, оказались стоящими на стульях, а мужчины подле них. Конечно, и губернаторша была тут же, она страсть как боится мышей, и вся запунцовела, и щеки у нее тряслись — одной рукой она опиралась на плечо своего адюльтера, а другой придерживала юбки. И от нее плохо пахло. Со всех сторон раздавалось: «Какая мерзость! Вы видели эту мерзость?! И где, в театре! А она велика?»