Страница 19 из 30
Каплей, переполнившей чашу, была напечатанная в те же дни страница, полоса на газетном жаргоне, с рассказом о славном семействе Глинок, включая одного из поздних представителей династии, писателя и военного летчика Глеба Глинку, который, как считалось, геройски погиб в дни Отечественной войны.
После публикации полосы, встретившей самый живой отклик среди молодых наших читателей, я был уведомлен в том же отделе пропаганды ЦК КПСС, в довольно лаконичной манере, что в ЦК поступило письмо известного писателя-историка Льва Никулина, где он сообщал, что Глеб Глинка отнюдь не погиб, а находится во Франции, где ведет активную антисоветскую деятельность.
Поверят мне читатели или нет, но моей первой реакцией было чувство неловкости перед человеком, которого мы заживо похоронили.
Моего казенного собеседника волновало совсем другое: газета, которую он по распределению обязанностей «курировал», сделала рекламу антисоветчику.
Я попытался успокоить его, да и себя, сообщением о том, что имя Глеба Глинки фигурирует на мемориальной доске, которая вывешена на фасаде здания Союза писателей на улице Воровского.
Пожав недоуменно плечами, он сказал, чтобы я писал объяснительную.
Через несколько дней Юрий Петрович Воронов – так я его звал тогда, – вернувшийся как раз из Японии, обрадовал меня сообщением, что нас с ним вызывают «на Секретариат ЦК КПСС». Строго говоря, вызывали только меня, потому что он посещал эти заседания по должности.
Я такой чести раньше не удостаивался. Сказать, что преобладающим ощущением было любопытство, было бы преувеличением, и все-таки оно было и как-то скрашивало ожидание судного дня.
Вместе с автором очерка и заведующим отделом, по которому он шел, тоже затребованным в ЦК, мы отводили душу, злословя по поводу заложившего нас Льва Никулина, чей очередной «кирпич» «России верные сыны» уже удостоился неведомо чьей эпиграммы:
Вот и судный день. Вместе с Юрой Вороновым мы показали наши удостоверения часовым в первом подъезде. Для посвященных это было почти имя собственное. Поднялись на пятый этаж. Тоже хорошо знакомое определенному кругу словосочетание – здесь главные кабинеты страны и зал заседаний. Тут у нас тоже проверили документы, после чего мы оказались в «предбаннике», где по подсказке Юры подошли к двум с озабоченными лицами женщинам за маленьким столиком и назвали себя. Спросив, по какому мы вопросу, они в какой-то графе лежавшего перед ними листа поставили три галочки. После чего Воронова пригласили в зал, а нас попросили сесть и ожидать. Наш «вопрос», объяснили нам, как и все «персональные дела», в конце.
Ждать пришлось более часа, и за это время мимо нас, туда и сюда – продефилировала с самыми разными выражениями лиц чуть ли не вся, как теперь принято говорить, партийно-политическая элита, хотя таковой, то есть элитой, она ни тогда и ни сейчас не являлась. Разница лишь в том, что тогда она себя так и не называла. Знакомые понимающе кивали, мол, держитесь. Всякое бывает. Не видно было только обитателей главных кабинетов. Нетрудно было догадаться, что члены секретариата, то есть секретари ЦК и члены политбюро, проникают в зал из какой-то особой, только для них предназначенной двери.
Тогда мне было не до обобщений, но позже я подумал, что это в советские времена была какая-то навязчивая идея – отдельный вход или дверь для начальства. Они были всюду – начиная от кабинета председателя какой-нибудь артели «Заготзерна», кончая теми высшими сферами, в которых мы не по своей воле оказались.
Другими словами, лицезреть вблизи ареопаг, собравшийся расправиться с нами, довелось только тогда, когда по сигналу зеленой лампочки, загоревшейся на столике у двух секретарш, нас запустили в зал.
Ничего особенного, обычный для тех времен зал заседаний с рядами стульев ближе к общему входу и столом президиума, обтянутым зеленым сукном, за которым сидело несколько человек с лицами тех портретов, которые Первого мая и Седьмого ноября носили через Красную площадь. Председательствовал, как я успел разглядеть, Суслов, ведавший в политбюро всей идеологией, а рядом с ним – Ильичев, в ту пору «рядовой» секретарь ЦК, но тоже – по идеологии. На стульях сидели «приглашенные», которые в другое время сами председательствовали в разных высоких собраниях, но здесь составляли зал, массу.
Воронов, который сидел в самом последнем ряду, поманил нас к себе. Чуть ближе к президиуму я различил первых моих редакторов – Горюнова и Аджубея, которые, как и Воронов, только что вернулись из Японии.
Это было все, что я успел зафиксировать, прежде чем услышал свою фамилию. Ее произнес Ильичев, который что-то объяснял Суслову. Потом он произнес слово «Воронов», и Юра тотчас же снялся с места и устремился к президиуму. Он не успел дотрусить до середины зала, когда прозвучали слова – «выговор» и «согласиться».
Ильичев, взмахнув ладонью, «дал отмашку», и Юра в том же темпе затрусил обратно.
– Да ты уточни, кому выговор-то, – послышался не без ехидцы голос Аджубея. Юра дернулся и остановился, но после секундной паузы продолжил свое движение в нашем направлении. Он не успел еще занять свой стул, как все начали вставать. Заседание окончилось.
К нам подошел громкоголосый и чем-то довольный замзав отдела ЦК, который с такой нежностью потрепал меня по плечу, словно мне только что выдали премию.
Вслед за ним к нам приблизился завсектором газет, который на заседание не был допущен. Не по чину. Он тоже был в приподнятом настроении.
– Наша прошла? – то ли спросил, то ли подтвердил он, обращаясь к замзаву. Тот энергично и с удовольствием кивнул, и я догадался, что удовлетворение их вызвано тем, что «прошла» та формулировка, которую «заложил» отдел.
После этого завсектором повернулся к нам:
– Егорову-то, Егорову-то уж больно тяжело записано, – сказал он с вдруг попостневшим лицом. – Строгий выговор.
Словно бы не он предложил это наказание автору статьи, так же как и «простые» выговоры нам с завотделом.
Мне, как позднее разоткровенничался завсектором, которого мы в своем кругу в общем-то называли «неплохим мужиком», выговор дали по совокупности. И за «Генеральшу», и за город Братск, и за Глинку. И еще – за «Ларису» (о которой речь впереди. – Б. П.).
Такое водилось, как я убедился, и снова на собственном примере, лет примерно пятнадцать спустя, когда выговор мне,
уже не при Хрущеве, а при Брежневе, но при том же Суслове, объявил Комитет партийного контроля, что для тренированного уха звучало пострашнее, чем выговор от ЦК. КПК был советской инквизицией. Его боялись больше, чем суда, все, вплоть до секретарей ЦК. Его приговоры не подлежали обжалованию. Но об этом – ниже.
Соляник и другие
Имя Аркадия Сахнина, который свой первый – и единственный – роман написал о пресловутой корейской войне 1950 года, для меня стало что-то значить, когда в аджубеевских уже «Известиях» появился его очерк на целую полосу «Эхо войны» о саперах, на долю которых выпала смертельной опасности задача – обезвредить нечаянно обнаруженный склад немецких боеприпасов, брошенный гитлеровцами при поспешном бегстве с Украины.
Мы ходили по своему шестому этажу и возбужденно рассуждали, что такой материал по всем правилам должен был бы появиться именно в «Комсомолке». Начальство, к которому в качестве заместителя главного принадлежал уже и я, тыкало пальцем в репортеров, которые прозевали такую сенсацию, а те отбивались, утверждая, что, мол, полосу для такого дела отвести способен был только Аджубей. И ради заметки не стоило и биться.
Все были уверены в том, что и заголовок «Эхо войны», быстро ставший нарицательным, придумать мог только «Алеха».
Словом, когда в ту самую злополучную или благословенную пору, пока я был «на хозяйстве», Сахнин, тогда еще мне лично незнакомый, объявился у меня в кабинете, я почувствовал себя польщенным… Вещь, которую он принес, была рассказом о некой москвичке, законспирированно названной Ларисой, которая вышла замуж за араба, добилась разрешения выехать на его тоже законспирированную арабскую родину и там, по существу, оказалась рабыней, обитательницей гарема.