Страница 18 из 30
Шолохов, когда я упомянул в разговоре, что в больнице находится и Симонов, бросил сокрушенно: «Сдает Костя, не по годам сдает». Словно бы сам он появился в этой больнице лишь для того, чтобы засвидетельствовать свое богатырское здоровье.
За время каждой из двух наших бесед он выкурил по нескольку сигарет. Неторопливо вытянет сигарету, неторопливо постучит ею о пачку, прежде чем чиркнуть спичкой. Сидит и курит неторопливо, словно впереди у него вечность. А пока хозяин курит, и гость спокоен. Никто, стало быть, не предполагает, что свидание пора бы и завершить.
При явной физической немощи нет ощущения удрученности ею. Глаза голубые. Выцветшие. Веки набрякшие. Но взгляд ясный и пристальный.
Необыкновенной красоты лоб. Шолоховский лоб – по-иному и не скажешь.
Человек, который ясно осознает свое место в истории, но не обременяет этим знанием ни себя, ни других. Наверное, это ощущение сделанного однажды в совершенстве дела, выполненного долга, что бы там ни случилось потом, жило в Шолохове и наполняло такой натуральной значительностью и спокойствием каждое слово, какой бы порой житейской мелочи оно ни касалось, каждый жест и движение. В ту пору еще не было так затаскано, как десяток лет позднее, слово «харизма», но именно оно пришло мне тогда в голову.
«И чтоб, между прочим, был фитиль всем прочим…»
Дальше у Симонова, которого, когда он это написал, чаще всего звали Костя, была такая строка: «А на остальное наплевать».
Он не был еще редактором. Был всего лишь, «только», как он сам любил повторять, фронтовым корреспондентом, но этой строкой выразил психологию редакторов всех времен и народов…
Он-то что имел в виду, утверждая, что «на остальное наплевать»? Конечно же сложности и опасности добывания на войне такого материала, который мог бы стать «фитилем всем прочим».
А сказал об универсальном редакторском зуде, который становится виновником стольких хороших и не очень хороших дел.
Судите сами.
Я в описываемую пору тоже еще не был главным редактором «Комсомолки». Всего лишь замом, да к тому же и не первым. Но получилось, что главный, Юра Воронов, отправился с группой «первачей», редакторов основных центральных изданий, в Японию, его первый зам был в отпуске, а я остался чуть ли не в первый раз на хозяйстве. Звонок Горюнова – «Вы там какую газету с Юрой делаете?» – стучал мне в висок, как пепел Клааса в грудь Тилю Уленшпигелю.
Моим первым импульсом было «распоясаться», говоря языком Ильи Глазунова, который, ерничая, любил просить разрешения на это у тогдашнего первого секретаря всесоюзного комсомола Сергея Павлова.
На фоне аджубеевских «Известий» «Комсомолка» начала бледнеть. Так что я просто задрожал от нетерпения, когда секретарь доложила, что в приемной находится Андрей Андреевич Вознесенский. Шел 1963 год. Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко, или, наоборот, Женя Евтушенко, Белла Ахмадулина, Андрей Вознесенский… Три этих имени плюс примкнувший к ним Роберт Рождественский звучали на всех перекрестках. То за здравие, то за упокой.
Несколько дней назад мы столкнулись с ним на одном из бесчисленных в те дни заседаний, кажется, в Кремле, где его в очередной раз полоскали, и я предложил ему напечатать подборку стихов.
Он откликнулся, но как-то вяло, видно, не пришел еще в себя после прозвучавших с трибуны малограмотных анафем.
Теперь я поспешил в приемную, куда уже подтягивался редакционный контингент поглазеть на скандального поэта, и поволок гостя в кабинет. Через пару минут на журнальном столике, вокруг которого мы угнездились, появились кофе и печенье. Андрей протянул мне стопку заполненных машинописью листков.
Я пробежал их. Непонятно, но здорово. Что делать. Вознесенский есть Вознесенский. Я уж было потянулся к звонку – вызвать секретаря и отправить стихи в набор. Последняя страничка чуть остудила мой пыл. Стихотворение называлось «Генеральша». Монолог шофера генерала, развлекающегося с его женой: «Она, бывало, влазит в ванну и кличет: „Ванька, помоги…“»
Я живо представил, что скажут (и сказали-таки!) по этому поводу генералы всей страны, и отложил опус в сторону.
– Остальное – в номер!
Но Андрей, явно уловив мой настрой, заупрямился: или все, или ничего…
С полчаса мы переругивались, как два барана на узком мосту из хорошо знакомой нам, ровесникам, с детства стихотворной сказочки Сергея Михалкова, и в конце концов я сдался. Через пару дней подборка стихов Вознесенского появилась на четвертой полосе «Комсомолки».
Как и следовало ожидать, читательское внимание сконцентрировалось на «Генеральше». Либеральные круги пели осанну формальным достоинствам стиха, и Андрей аккуратно доводил до моего сведения комплименты молодой поэтической поросли и мэтров формализма.
Меня больше занимало мнение генералитета. Он, как я и ожидал, встал на дыбы. Письма и звонки посыпались, как водится, в ЦК КПСС и ЦК ВЛКСМ.
Сработал один из самых распространенных и устойчивых по тем временам стереотипов: если газета покритиковала одного комсомольского секретаря, значит, по ее мнению, плох весь комсомол. Если, не дай бог, как в «Факеле», упомянули партийного босса, значит, восстанавливаете комсомол против партии. Если одна генеральская жена соблазнила мужнина водителя или ординарца, пятно ложится на весь славный и многост радальный корпус офицерских спутниц жизни, которые бесстрашно и самоотверженно…
Примерно это мне и сказали на Старой площади, то есть в отделе пропаганды ЦК КПСС, добавив, что, по словам автора, с которым тоже «провели уже соответствующую работу», на публикации именно «Генеральши» настаивал редактор, в данном случае я.
Возвратившись на улицу «Правды» и доведя, как было указано, критику до сведения редколлегии, я бросился к телефону. Номер Андрея безмолвствовал. Я ринулся в Дом литераторов. Он восседал в кругу поклонников в буфете.
– Андрей, – сказал я ему, и он, сообразив, что пахнет порохом, поспешил встать из-за стола и отвести меня в сторонку.
– Как же так, Андрей, – повторил я и поведал все, что мне довелось услышать в «Большом доме».
Признаюсь, я ждал, что он либо опровергнет навет, либо объяснит его в каком-то оправдывающем его духе.
Но он только смущенно улыбнулся.
– Ты знаешь, – сказал он обезоруживающе дружественным тоном, – со мной это бывает.
И сделал кистью правой руки, поставленной перпендикулярно к земле, легкое волнистое движение, словно изображая рыбку, уходящую в водные глубины. Моя обида на него растаяла как дым.
Между тем мое грехопадение на этом не закончилось. Настрой мой уловил не только Андрей Вознесенский. Словно подслушав наш разговор с Горюновым, «коридор» понес в секретариат, а то и напрямую ко мне один матерьялец хлеще другого. Из командировки в Иркутскую область вернулся Ким Костенко. Привез положенный уже на бумагу рассказ о бедственном положении строителей Братска, которые до сих пор жили в землянках, валках, вагончиках…
У меня с этой стройкой были особые отношения. Первый раз я приехал туда, когда все только начиналось, – защитить пламенного комсорга Женю Верещагина, надежду первостроителей, от комсомольского вельможи из Иркутска, о чем просили редакцию в своем письме несколько десятков рабочих. Второй раз – уже по приглашению Жени – «поднять народу настроение». Я так и назвал свой очерк – «В поисках героя».
Из корреспонденции Костенко вытекало, что все слова, в том числе и со страниц «Комсомолки», о новом подходе к труду и быту на великой ангарской стройке, оказались в очередной раз пустым звуком. Для меня – я находился в переписке с Верещагиным – тут открытия не было. Но для многомиллионного нашего читателя статья, которую Ким назвал «Быть ли городу Братску?» обещала стать сенсацией. И тут даже внутренний редактор не сказал мне ни слова поперек. Если не «Комсомолка», то кто…
Опубликовали, и снова скандал. Теперь поднялись чиновники Госстроя, Госснаба и самого Совмина. Ну и уж конечно, Иркутский обком КПСС, который по хоженой дорожке адресовался к секретарям ЦК. Мне – автора тогда не торопились трогать: с него снимет стружку, а то и шкуру сам проштрафившийся редактор – в «инстанциях», адресуясь к заголовку статьи, не без издевки предлагали взглянуть на карту Восточной Сибири, где черным по белому было написано – город Братск.