Страница 20 из 108
— Ишь завернул, — сказал я лениво, бросив докуренную папиросу. Кеша внимательно посмотрел на меня, выдержал паузу и, ничего не ответив, продолжал:
— Ну, я, конечно, понял, куда он гнет и что город тот на карте не обозначен. Однако чем-то меня этот разговор зацепил. Долго я раздумывал о нашей беседе тем вечером, распивая с арабами дружеский чай под ночным звездным небом…
Виделись мы еще несколько раз, беседовали. Часто — оперативная обстановка не позволяла. Потом его перевели куда-то, кажется в Асуан. На прощание он мне говорит: вернешься на родину — поезжай в Ленинград. Там я учился в Академии тыла и транспорта. Остались в том городе у меня, говорит, кореша, они тебе дальнейшее растолкуют. Вот телефон, будешь в Питере — позвони…
Вот так я и оказался в этих местах. После армии приехал, поступил на философский, вне конкурса, как демобилизованный. Только через полгода меня вычистили за субъективный идеализм. Но это меня уже не затронуло. Многое я к тому времени понял, кое-чему научился. Зажил правильной жизнью. Тогда и с Алепьевым познакомился.
— Где же ты прописан? — спросил я у Кеши.
— А нигде. Ночую теперь по ученикам, а есть захочется или выпить — иду в продуктовый, таскаю ящики. Ну, мне там кинут за работу бутылку красного да полкило ливерной, и порядок. В общем, живу — не скучаю. Есть с кем словцом переброситься. Много на свете душ, стосковавшихся по любви. Главное, сам понимаешь, в этом. Вся суть учения…
Тут меня осенило.
— Так ты, стало быть, и есть — «Одетый в грубую власяницу»? Я ж о тебе краем уха чего-то слышал!
Он усмехнулся:
— Так меня хипари называют, желторотая молодежь. Любят сказать поторжественней. А я в пророки не лезу. Просто однажды видел, как огонь любви сжигает налетевшего мотылька…
— Потому и меня опохмелил?
— День для тебя сегодня небезопасный. Ну, мне пора. Будь на стреме.
Мы ласково попрощались, и он ушел.
Я остался сидеть на скамейке, не без приятности ощущая, как теплый хмель гуляет в моих жилах. Я думал: в чем секрет этих встреч, случайных, но истинно ценных? То друга юности встретил я, бедный Йорик, то хорошего человека с подбитым глазом… Я ведь не искал утешения, но лишь забвения своей никудышной жизни. Но случай не хочет оставлять меня одного. Есть в этом некое не понятое мной назидание, некий скрытый пока что внутренний смысл… Впрочем, зачем это мне, человеку решившемуся?
Солнце меж тем призадернула легкая белесая дымка наступившего дня. Мягкие лучи его, пробиваясь сквозь нечастую листву одинокого тополя, с такой ласкою омывали мое раскрасневшееся от хмеля лицо, что я и не заметил, как задремал. Голова моя запрокинулась, ноги вытянулись. Наткнись на меня участковый или просто не в меру ретивый общественник, русло нашего повествования дало бы резкий изгиб в сторону вытрезвителя. Но такого несчастья со мной не произошло, ибо, как я подозреваю, вещий сон, который меня посетил, сделал меня как бы невидимым для недоброго глаза. Сон был такой: сначала шли титры, но странные, в виде то меандра, то каких-то еще знаменитых древних узоров, вроде стилизованных морских волн с закрученными гребнями. Потом выплыли яркие и крупные буквы названия:
ПУРПУРНЫЕ КАМНИ
…ТРИ ЖЕНЩИНЫ В ХОЛЩОВЫХ ХИТОНАХ. ВСЯК, ЖИВУЩИЙ НА ЭТОЙ ЗЕМЛЕ, ПРИПОМНИТ ТЯЖЕЛЫЕ СКЛАДКИ ИХ ОДЕЯНИЙ, ИБО СРОДНЫ ОНИ ИЗВИЛИНАМ НАШЕГО МОЗГА, ПРАОТЧЕСКИ ИХ ВОСПРОИЗВОДЯТ; В БЕЗДОННОМ НЕБЕ — НИ ОБЛАЧКА, НИ ВЕТЕРКА — ВЕКАМИ. ЛИШЬ КЛУБИТСЯ У НОГ МАТОВАЯ КУДЕЛЬ, БЕСЦВЕТНЫЙ, БЕЗВИДНЫЙ ХАОС — ИЛИ ТО ОБЛАКА ГОРНОГО УЩЕЛЬЯ ПРИДВИНУЛИСЬ К ИХ СТОПАМ? ИЗРЕДКА НАКЛОНИТСЯ ПРЯХА, ПРИКОСНЕТСЯ К ПРОЗРАЧНОЙ НИТОЧКЕ БЛЕДНЫМ РТОМ — И ВОТ ЗАЗМЕИЛАСЬ ПЕРЕКУШЕННАЯ НИТОЧКА ВНИЗ, В КЛУБЯЩИЙСЯ МАТОВЫЙ ПРОИЗВОЛ. И ШЕРШАВЫЕ, НАГРЕТЫЕ СОЛНЦЕМ КАМНИ, ЗА КОТОРЫЕ НОРОВИТ ОНА ЗАЦЕПИТЬСЯ, НЕ УДЕРЖАТ ЕЕ НИКОГДА. МОНОТОННУЮ ПЕСНЮ СПОЮТ ЕЙ ВОСЛЕД ГЛИНЯНЫЕ ТЯЖЕЛЫЕ ВЕРЕТЕНА.
НО И ПРЕКРАСНА ЭТА КАРТИНА. ВЗГЛЯНИ: ЯСНОЕ НЕБО, БЕЛОЕ СОЛНЦЕ, ПУРПУРНЫЕ КАМНИ ОБРЫВА. ТРИ ВЕЧНЫЕ ЖЕНЩИНЫ, ОБЛАЧЕННЫЕ В СКЛАДЧАТУЮ ОДЕЖДУ, И КАЖДЫЙ ИХ ЖЕСТ — СОВЕРШЕНЕН.
«Хм-хм, — размышлял я, тут же проснувшись. — Стало быть, я не властен в своей судьбе, а решают ее некие высшие, так сказать, силы? А как же с учением о свободе воли интеллигентного человека? Нет, шалишь! Меня на красивом сне не объедешь! Столько мук, унижения и бедности принесла мне моя высокохудожественная честность, столько злого, безнадежного и порочного угнездилось в бытии, не видящем реального, самого пусть затрапезного выхода, что меня и вещие сны уже не зацепят! Да и кому я нужен теперь, лишенец и утомленец? Разве что Зине? Зина! Зачем же ты обличила меня при помощи надкушенного бутерброда? Твой нетерпеливый и глупенький жест, может быть, и переполнил чашу страданий. Горюй потом, вспоминай отчаявшегося Никешу! А он будет себе лежать на заляпанном мазутом песке, одинокий и отрешенный, и ничто уже не шевельнется ни в его хладной груди, ни в ширинке!»
С трудом оторвался я от своих грустных мыслей. Оглядевшись, увидел, что остальные скамейки тоже теперь не пустуют — по двое, по трое занимает их какая-то пестро одетая молодежь. Все явно были друг с другом знакомы, переходили от скамейки к скамейке, перебрасывались двумя-тремя ленивыми фразами. Держали в руках недлинные круглые палочки, или трубочки, толком я не разглядел. Изредка они подносили эти штучки к глазам и подолгу всматривались в бледное небо. Бережно протягивали их друг другу и снова смотрели. На меня не обращали они ровно никакого внимания.
Легкая послесонная слабость еще не отпустила меня; я не спешил уходить отсюда. Сидел, развалившись по-прежнему, вытянув ноги, в расстегнутом плаще, лениво созерцая происходящее.
«О, пополнение!» — подумал я, глядя, как в садик проходят двое миловидных юнцов. Обняв друг друга за талию, старательно повиливая бедрами, они прошлепали к моей скамейке и плюхнулись рядом.
— Мультя! — сказал один другому, тому, кто был потемней волосом. — Ты что это там сосешь, сосуночек? Никак леденец? Дай и мне, солнышко!
— Ишь какой! — ответил Мультя капризно. — Самому сладко! Не дам!
Беловолосый надул полные губы:
— Ну и не надо! Противный!
— Шучу, шучу, глупенький! — промурлыкал Мультя. И тут они проделали штуку, от которой меня изрядно-таки покоробило: Мультя поднес свои губы к полным губам другого и языком перетолкнул ему в рот что-то твердое, видимо упомянутый леденец. Оба покосились на меня с важностью во взоре.
«Дела!» — подумал я, собравшись уйти, но тут ко мне подсела девица в холстинковых брючках, не слишком причесанная, с жестяными очками на горбатом носу. Она решительно протянула мне руку.
— Бастинда! — представилась девушка. — Ты что, тоже из этих… из голубых?
— Каких еще голубых? — пробурчал я довольно-таки неприветливо.
— Нет, значит? Что ж ты тут с ними рассиживаешься? Гони! — И после значительно выдержанной паузы она повернула голову к соседствующей парочке: — А ну, Пультя с Мультей, педа…гоги несчастные, семените отсюда! Вон скамейка в тени! Живо!
— Ты вредная! — сказал Мультя.
— Ты у нас слишком ласковый! Ну, кому сказано!
К моему удивлению, юнцы безмолвно ей покорились. С видом обиженным и несчастным, но без тени смущения они удалились в другой угол сквера.
— Ты мне так и не сказал, кликуха у тебя какая? — спросила Бастинда.
— Кликухи нет, а зовут — Никеша.
— Никеша? Попсовое имячко. На чем торчишь?
— Торчу? Кайф ловлю, значит?
— Кайфуют одни алкаши. Торч твой в чем заключается?
— Торч? Наверное, в искусстве… Художник я бывший.
— А я думала, тебя привел кто-нибудь из наших…
— Кто же это — ваши?
— Мы? Мы хорошие. Ты на голубеньких не смотри, это приблудные, жалко их, вот и терпим. А мы дети чистые — от мненья торчим!
— От мненья? Это как же?
— Проще простого. У меня флэт рядом с Московским вокзалом, окнами на дрожку. Собираемся, садимся вокруг окна и секем. Если долго глядеть, приход огроменный! Как от самой крутой масти!