Страница 103 из 108
Евгений Звягин. Воспоминания и статьи, посвященные петербургской независимой культуре, часто ограничиваются рассказами и пересказами полулегендарных-полуанекдотических эпизодов из ее истории. Стороннему наблюдателю может показаться, что жизнь «неофициала» — это праздничная беззаботная феерия: свободная талантливая братия проводит время в веселых компаниях в гостеприимных домах и кафе. В действительности же все крайности безбытного существования: ранние болезни и короткие жизни, душевные срывы, психиатрические больницы и массовая эмиграция — именно из этой среды. Парадокс имеет объяснение.
Неписаный кодекс добровольных сообществ, поставленных в экстремальные условия существования, запрещает жаловаться, роптать на свою судьбу. «Не порти настроение, иди туда, где тебе будет хорошо, никто тебя здесь не держит». Один из культовых ритуалов неофициальной среды — «фронтовая выпивка», ее повод: «Мы еще живы! Лови момент!» В этом ритуале содержалась инъекция бодрости, заглушающая сознание своей безрадостной участи. Повесть «Сентиментальное путешествие вдоль реки Мойки, или Напиться на халяву» Евгения Звягина — одно из немногих повествований, в котором автор обратился к теме неофициальной культуры, к нравам ее среды и реальным судьбам ее обитателей как ее участник и как резонер.
«Путешествие вдоль реки Мойки…» — это рассказ о Голгофе свободного художника. Освободившись от социальных пут, эстетических запретов, семейных обязательств, сведя свои потребительские запросы к элементарным, он оказывался в вакууме неограниченной духовной свободы. Но одаренность без творческого честолюбия и фанатичной веры в свое призвание редко могла проявить себя в полной мере в условиях того времени. Герой повести произносит горячий монолог о тех, с кем разделяет свою судьбу: «…страшные видом, сильны они духом и провидящим зрением!» — но сам терпит поражение в борьбе с соблазнами неограниченной свободы. Гамлетовская альтернатива «Быть или не быть» (имя датского принца в повести упоминается) для художника оборачивалась вопросом: «творчество или кайф?». Взять кисть и встать к мольберту или, скажем, направиться в «Сайгон»…
Соблазны кайфа все глубже погружали в зависимости от алкоголя, «травки», сексуальных перверсий и, как героя Е. Звягина, могли привести в «дурдом». На своем пути художник проходит круги социального чистилища: «алконавты», ученые чудаки, хиппующая молодежь, сатанисты — все они бегут от действительности, у всех свой кайф. В описании этого теневого мира ощущается влияние прозы Константина Вагинова, с ее травестированием бытовых подробностей жизни «творцов» и художественной среды, с сохранением насмешливо-иронической интонации даже тогда, когда повествование касается драматических коллизий (Вагинову посвящено эссе Е. Звягина «Письмо лучшему другу»). В этой тональности написаны заметки о неофициальной литературе К. Кузьминского, С. Довлатова, В. Уфлянда и других мемуаристов.
Нина Катерли. Немногие авторы этого сборника могли бы сказать о юной поре своей жизни, как Катерли, что в «мире взрослых» — а это был мир семей привилегированных писателей — она чувствовали себя «уютно и защищенно». В автобиографическом повествовании «Кто я?» Н. Катерли отмечает, что в школьные годы и позднее, работая инженером в НИИ, ощущала дистанцию между собой и другими, «надевала на себя маску», «переставала быть собой». И в то же время «буквально исследовала людей, лезла в их души». Ей хотелось знать, как живут эти другие.
И что же открыла Нина Катерли? — «Треугольник Барсукова».
В советской городской прозе послесталинского периода мы не найдем произведений, в которых повседневность современников становилась предметом, достойным внимания и описания. Подлинная жизнь, согласно официальной идеологии, протекала там — на лесах строек и в цехах предприятий, на колхозных полях и в научных лабораториях, — там велась страстная борьбы за выполнение плана, передовую технологию, там было место подвигу и высоким чувствам. Быт — это место, где человек спит, за обеденным столом ведет разговоры с домочадцами о захватывающей романтике социалистического труда.
Реальный быт, который человек начинал познавать, как только он являлся на свет, — мир коммунальных квартир со склоками и конфликтами, часто затягивающимися на «всю оставшуюся жизнь», с соседством на жалких квадратных метрах жилья любви и разврата, материнского подвига и эгоизма детей, бомжа и застенчивого интеллектуала, с бесконечными очередями, подвергающими психику человека серьезным испытаниям, — оборачивался внутривидовой борьбой, самой жестокой и, хуже всего, абсолютно бесперспективной. Все эти мучительные проблемы считались недостойными пера патентованного советского писателя.
Повесть «Треугольник Барсукова» о житье-бытье населения одного петербургского дома нарушала табу — рассказывала о том, о чем знали все, но что при этом должно было оставаться секретом, как архипелаг ГУЛАГ и многое другое. Автор не пытается представить «Треугольник…» исключением, напротив — границы общего неблагополучия расширяются: «Нам и без Бермудского треугольника есть чего бояться: войны с Китаем, тяжелой продолжительной болезни, бандитизма отпущенных по амнистии, своего непосредственного начальника и еще кого-то неведомого, кто не ест и не спит, а денно и нощно дежурит у нашего телефонного провода, чтобы узнать, что же мы говорим о погоде».
Об издании повести советским издательством не могло идти и речи — «Треугольник…» был опубликован в США в альманахе «Глагол». Последовали звонки из Союза писателей. Н. Катерли советовали немедленно отправиться в КГБ и заявить о том, что повесть опубликована против ее желания. Хвалебная рецензия на только что вышедшую книгу «Окно» исключается из номера журнала «Звезда», подготовленного к печати. Появился и тот, «кто не ест и не спит», — начальник отдела КГБ по борьбе с идеологическими диверсиями: предупреждение, попытка завербовать… Описание встречи писательницы с офицером КГБ могло бы стать продолжением повести.
Люди, живущие в «треугольнике», не в состоянии изменить свою жизнь. В этом, собственно, заключалась сущность эпохи застоя. Смерть, тюрьма, эмиграция — вот практически и все возможности вырваться из него. Однонаправленный характер истории, провозглашенный марксистско-ленинским учением, привел не к «сияющим вершинам коммунизма», а к социальному тупику и распаду. Рассказы Сергея Федорова и Василия Аксенова — об этом.
Сергей Федоров в рассказах «Куда идем мы с Пятачком…», «Формалистика казуса», «Наказание», «Боец», «Далеко до снега», «Капитуляция» описал горький итог духовной и социальной деградации с краткостью «истории болезни». Персонажи новелл одиноки, разочарованы, несчастны, при этом не в состоянии осознать происхождение своих неудач. Жизнь становится все более запутанным клубком непонятых и нерешенных проблем. Может показаться, что жизнью персонажей рассказов распоряжаются случайности, в действительности же верх над ними берет процесс социального разложения.
Персонажи новелл общаются невнятицами своего неосмысленного опыта, «вставками» молчания. Не понимая себя, они не могут услышать и собеседника. В 1978-м Борис Гройс констатировал: «В СССР накоплен уникальный опыт — общаться, не понимая друг друга». С. Федоров не теоретизирует — новеллы предлагают прислушаться к тому, как люди вокруг нас говорят друг с другом.
История страны стала конвейером, утилизирующим человеческие жизни. С конвейера сходят не герои и подвижники, а люди, сломленные духовно и физически. Не знавшие к себе сострадания, они не способны и сострадать. Травматический опыт находит выход в отношениях с ближними вспышками агрессивных эмоций — от нежелания понять другого до немотивированной ненависти к человеку, «оказавшемуся под рукой». Русский национальный характер лишился отзывчивости, доверчивости и добродушия. В рассказе «Капитуляция» положение квартирной соседки обозленного судьбой инвалида безнадежно. Ее упования на то, что «общественность» может воспитать бывшего фронтовика, напрасны. В гражданской коммунальной войне калека держит себя «героем». «Ты у меня капитулируешь!» — угрожает он старой и такой же одинокой, как он сам, женщине. И соседка капитулирует — умирает…