Страница 8 из 20
Затем он лег на койку, прикрыл набрякшие утомлением веки и вообразил ломоть хлеба подле миски дымящейся говядины. Пищу он приметил с крыльца через разбитое окно в избе чернобородого самозванца, который нагло наплевал на его мандат. Крюкову ничего не стоило беспрепятственно войти и взять хлеб и горячую говядину, никто бы из воробьевцев не осудил. Он мог велеть кавалеристу завернуть в тряпицу еще и соль, спички, махорку и спрятать в мешок. Но он сразу подавил тошнотворный искус пожевать съестного, хотя мысль проскочила, болезненно озарив истерзанный голодом мозг.
Он против богатеев, он готов ежедневно изымать из обращения ненужные элементы — ненужные кому? — опираясь на военную мощь пролетариата, он готов лично во главе отряда проводить операцию по борьбе с несогласными жить коммуною, но он за справедливость, и прежде — если существует малейшая лазейка для прощения, то полезно ее использовать и простить виновных в сопротивлении. Он за то, чтобы накормить всех — пусть похлебкой, но всех и ни на одного меньше, а для себя получить не гуще, чем распоследний бедняк в распоследней деревеньке.
Немного полежав на койке, он открыл глаза, поднялся и присовокупил специально для Скокова несколько строк: «Я поступал по инструкции, но гложет меня червь сомнения, Иван. Я решил, что должен применить военный аргумент, но в будущем хотел бы опираться исключительно на агитационные мероприятия. Вот почему самокритично считаю задание выполненным наполовину, хоть контрреволюция здесь мною и подавлена не хуже, чем комиссарами Конвента в 1793 году. Крепкий хозяин, к сожалению, он и лбом и сердцем крепок, не прошибешь. Но хлеб-то ему сеять и собирать. Вся здесь наша закавыка, товарищ Скоков!»
Разламывающая усталость сморила его. Он тщательно сложил и спрятал в портфельчик драгоценный свой архив, а затем покурил и лег, завернувшись в шинель. Дышалось с надсадой. Но ничего! Он скоро поедет по черной звездной пустыне обратно в Питер с копиями подробных докладных и черновиками ориентировок, тревожно — не потерял ли? — ощупывая навязанный ему Скоковым дрянненький наган-пукалку, который ни разу пока в провинции не пригодился. В кармане гимнастерки, у сердца, будет лежать удостоверение Гдовского совдепа с тремя печатями — Ложголовской, Старопольской и Доложской волостей и с тремя закорючками председателей Советов. И все это — и печати, и закорючки — засвидетельствует перед мировым пролетариатом и мировой революцией его, Крюкова, преданность и то сугубо, что он бьется, не жалея крови, ничьей крови — ни собственной, ни чужой, — за высшую крестьянскую справедливость.
Ясные и непротиворечивые мысли о своей преданности революции превратили его в счастливца, а счастье принесло успокоительный сон, но и во сне с ним происходило почти то, что наяву. Перед ним внезапно возникли арестованные, молчаливые, с гордой осанкой, которую вырабатывают годы довольства и привычка подчинять окружающих. Мужики сбились во дворе волисполкома в неровно копошащуюся толпу у дубовых, окованных железом дверей домзака, ужасая тем, что это он, именно он, Крюков, пригнал их сюда и пустил их судьбы по неведомым, но круто брошенным под гору рельсам. Он испугался врученной ему необъятной власти и вздрогнул от навалившейся одинокой тоски.
Дежурный милиционер обнаружил приезжего следователя на полу, в белье, без памяти, с обкусанными губами и пальцами, скрюченными судорогой. Он втащил Крюкова на койку, укрыл шинелью и побежал к фельдшеру, заперев комнату на два оборота ключа.
В Петроград он прикатил на поезде не до конца выздоровевшим. Но едва сердце перестало дико колотиться о ребра и температура снизилась, а подозрение на болезнь с гадким названием «паратиф» отпало, Крюков явился в комиссариат. Коллегия не намеревалась ставить его отчет — пускай лямку потянет, себя поглубже раскроет, — хотя Крюков в записке Скокову из больницы сам изъявил желание, чтобы заслушали.
— Рано тебе еще на цугундер, — засмеялся Скоков. — Маловато дров наломал. Успеешь схлопотать выговор. Тункелю не до тебя. И Вальцеву тоже. Да ты не терзайся. Пока действуешь без серьезных ошибок. Промахнешься — сами покличем. Тебе известно, что решают все кадры?
Тункель — председатель дисциплинарной тройки, а Вальцева прислали из Москвы на укрепление. В Наркомвнуделе они занимали ведущие позиции и выступали всегда единым фронтом.
В Петрограде отыскать полезного работника и просто, и одновременно трудно. Страна обладала запасом квалифицированных деятелей, которые, безусловно, справились бы с новой ролью руководителей обобществленного производства и служащих, а вот в глубинке, подальше, молодое правительство сталкивалось почти с неодолимыми препятствиями. Если в Петрограде и удавалось кого-либо привлечь, то в провинции приходилось опираться на людей, не всегда проверенных. Вот почему значение следователя-инструктора с каждым месяцем возрастало, а кадры Октября ценились на вес золота.
Перераспределение ведущих партийцев началось немедленно после революции и продолжалось под непосредственным наблюдением Свердлова. Собственно говоря, это была одна из причин его выдвижения на ответственнейший пост в стране после поста Председателя Совета Народных Комиссаров. Кроме различных организационных дарований, Свердлов обладал лучшим, чем его коллеги по правительству, знанием товарищей по борьбе, так как прошел большинство российских казематов и ссылок, изучил прекрасно их узников, и бывшие узники относились к нему с уважением, что не всегда зависело от партийной принадлежности. Они видели в предВЦИКа не только яростного противника самодержавия, но и человека одной с ними каторжной судьбы. Срок тюремных скитаний у Свердлова исчислялся внушительным временем — двенадцать лет! Фотографическая память, нерасторжимые и обширные дружеские связи позволили ему почти беспрепятственно произвести первичное черновое перераспределение тех, кого крушение вначале Николая II, а потом и Керенского, сделало полноправными гражданами. Они получили свободу из рук революции. Их сразу же направляли на ключевые посты по всей необъятной России. Устойчивость и гибкость созданных государственных органов позволили выдержать натиск врагов в период голода и разрухи. Уязвимая сторона процесса заключалась в том, что он основывался на личном знании работников и личном доверии. Но по-другому, впрочем, и не могло произойти на первых порах.
Размышляя на госпитальной койке обо всей этой разветвленной и быстро упрочившейся административной системе, Крюков с гордостью ощущал себя ее частицей, пусть незначительной, но без которой она, система, нежизнеспособна. Сейчас, холодными весенними ночами, он часто вспоминал, как погожим августовским утром 1918 года сидел в Таврическом на лекции, где знаменитый председатель Петроградской ЧК буквально накануне смерти читал о народном праве и кодексе Юстиниана в качестве юридического фундамента будущих законоположений. Кодекс византийца Юстиниана весьма нравился зелененькому курсанту. Император, император, а соображал!
Хотя Крюков после горячки предоставил официальную справку о состоянии здоровья, но Скоков убедился на факте в собственном кабинете, что подчиненный еще слаб и измотан и ни к каким командировкам не годится. Скоков гуманно решил: пусть отогреет душу дома, поест кулешика, приготовленного из пайкового продела, да отоспится. Недавно в Центральном районе «коты» подкололи оперуполномоченного, и место до сих пор не занято. Вальцев даже обрадовался:
— Давай его кинем к ночным бабочкам? Он, по-моему, не падкий на сладость. Шатается по коридорам, как оборванец. Пусть обревизует Кашпурчака. Старик, конечно, дока, да глаз за ним не помешает.
— Безусловно, не падкий, — поручился Скоков. — Полагаю, что он девушка. Да и вообще он ласковый, как девушка. Либеральный, будто из адвокатов. Вдобавок спец в женском вопросе. Мятеж заостровских гражданок на его славном счету.
— Глядите, чтобы там ему рога не обломали, — со скептической усмешкой сказал Тункель. — Проституцию болтовней не ликвидируешь.