Страница 7 из 20
— Ты больше таких вещей не пиши. Нам философий не требуется. Нам только факты подавай. Мы про все знаем сами — что сперва, а что потом. И какие законы когда издать. Мал ты еще нас упущениями колоть. Боцмана тебя по заднице не охаживали, и казачьей нагайки ты не пробовал. Тебя только городовые да приказчики пощелкали. Вот и вся твоя революционность. Обиделся на них, а? Признавайся! — И Скоков сухо и недобро усмехнулся. — Я и сам, как видишь, за то, чтоб народу легче стерпеть, но учитывай запутанность момента и прочее. Кровью сейчас потянуло. Помещики и офицерье в затылок дышат. Теперь в личном конкретном разрезе. Самовыставляешься, что для большевика нескромно. Кого ты учишь — Тункеля? Он восемь лет на царской каторге оттрубил. Или Вальцева? Который от николаевских корабелов приветствовал «Потемкина» в Одессе? Ему казаки голову свинцовой нагайкой проломили. Или, может быть, меня, Ивана Скокова, ты учишь? И весь Балтфлот?..
Скоков оборвал речь, вроде надеясь на ответ. Но ответа не последовало: настоящий, преданный делу партии большевик не должен кидаться на руководство, чтобы обелить себя, когда получает разнос. Он обязан самокритично отнестись к своим поступкам и наметить пути устранения недостатков. Вот почему Крюков, не вступая в спор, приготовился слушать Скокова с удвоенным вниманием.
— Я Вальцева убедил компромат на тебя пока не заводить. Попали бы бумаги на стол к Тункелю — все. Не миновать дисциплинарной тройки. Четко я разобъяснил и ясно? Или нет? Без крика и мата. Учти сложность нашей работы: она идет как бы на два фронта. На одном воюешь с гадами, а на другом защищаешь себя — доказываешь, что правильно воюешь. И никакой Карл Маркс подобной ситуации предугадать не мог.
Он отчужденно буравил Крюкова острыми зрачками, как бы стараясь выпытать — проняло ли до костей? Но Крюков не потерялся. Ему лишь обиден упрек насчет нескромности. Он вовсе не намеревался никого учить, а хотел поделиться своими наблюдениями. Что ж, его всегда поддакивать обязали? А Тункель и Вальцев вон как воспринимают. И, забыв недавние свои мысли о самокритичности, Крюков собрался с досады возразить, но Скоков его сразу отсек:
— Я и разбираться в твоих оправданиях не желаю. Учти — ты недурно взял разгон, но не забывай — кто ты есть. Ты — в стальной когорте борцов за мировую революцию. И точка. Комиссариат тебе за отца, революционная совесть — твоя мать, а наган — первый друг и брат. И точка, Крюков. Точка! Езжай в Ложголово. Случай серьезный. Кулацкий форпост там сорганизовался в деревеньке Лесные озера. Голод подбирается к Питеру. Кулачье и спекулянтов без околичностей — к стенке. Да осматривайся, чтоб самого не кокнули. Но систему не разваливай. У тебя есть тенденция искать блох у руководства уездов и волостей. Я ее не одобряю. Я раньше с тобой нянькался, панькался — теперь держись. Все. Попутного ветра!
Крюков слабо отозвался на рукопожатие и немного оглушенный вывалился в приемную. Он никогда Скокова подобным не видел. Так вот какими суровыми и жесткими они способны обернуться?! Еле знакомые Тункель и Вальцев — ладно, но Скоков? Симпатичный, отзывчивый Скоков…
Еще не зная, однако, что его ожидает в поездке, Крюков глубоко запрятанной клеточкой мозга уже предугадывал, какой будет ориентировка. В то мгновение он понял все про себя — все, что с ним произойдет в ближайшие месяцы.
Вечером он покидал Петроград, вдыхая по дороге на вокзал пряный от весны и колкий воздух, пригнанный ветрами с Финского залива. Тускло-коричневые внутренности почтового вагона, отдающие прокисшими щами, поглотили Крюкова. Под полом треснуло, в окне дрогнул и поплыл голубой фонарь, и колеса дробно защелкали на стыках, наращивая надоедливый и двусмысленный звук, возбуждавший и радостное ощущение командировочной свободы, и грызущую душу тревогу: в Лож-го-лово, в Лож-го-лово!
Вчера, в сумерках, он валялся на снегу, пожалуй, целую минуту, показавшуюся вечностью, не имея сил подняться и нашарить портфельчик с бумагами и драгоценным блокнотом, в котором аккуратно выписаны гуманные и справедливые распоряжения новой петроградской власти. Он не мог сразу вскочить после опрокидывающего удара, как полагалось бы крепкому мужчине, из-за разлитой по телу томительной слабости. А чернобородый, учинивший отпор представителю закона, поленился и посмеяться над ним. Он просто шагнул в избу и притворил дверь, затыркав в сени рыжую улыбчивую бабу, сунувшуюся наружу от едкого любопытства. Крутоплечую, с открытой в квадратном вырезе грудью, неестественно увеличенной широкой затяжкой на талии. И плотная эта баба, само олицетворение местного плодородия, которое от южного весьма отличается, плодородия не знойного, жаркого, засушливого, а свежего, как с морозца, недоступная приезжему вахлаку, а только жилистому, кряжистому мужу, задернула пренебрежительно на окне высокую занавеску в зеленый горошек. Проклятая занавеска и довершила смутно вызревшее желание постоять за себя.
Он поднялся угасающим напряжением воли, но не отправился искать комбед. Оборотился спиной к крыльцу, ссутулился и пошкандыбал прочь, к саням, переживая внутри хилую обиду, а на себе ощущая безнадежные липучие взоры батраков, не осмелившихся и подойти к воротам, за которыми случилось происшествие. Он поехал обратно, в волость, и оттуда ночным нарочным вытребовал из уезда полуэскадрон воробьевцев. Ну, а с кавалеристами, вскочившими спросонья в седло, ясное дело, шутить не рекомендуется. Военная косточка — она и есть военная косточка. Если велено очистить по тревоге населенный пункт от враждебных элементов, как иначе очистишь? Уговоры здесь не подействуют. Жесткость проявлять приходится, мускулатуру власти продемонстрировать. Тем паче что за час до операции Крюков сам настойчиво разъяснил отряду важность и неотвратимость вызова. Выступление многоголовой гидры контрреволюции против представителя закона правильно подавить в зародыше, чтоб не повадно было другим врагам, чтоб не довести до большего греха, до большей крови.
Но когда кавалеристы приступили к изъятию ненужных коммунальной жизни элементов и рассадили их, эти элементы, кое-как одетые, по саням и повезли под конвоем в волость, Крюков усомнился в справедливости избранного пути, хотя поступил по инструкции и более того — куда добрее, чем предлагала инструкция. Арестовал лишь верхушку самозваного кулацкого совета: чернобородого с присными, отказавшихся ссыпать разверстанное. Прочих пальцем не тронул. Ни баб их, ни детишек, невзирая на авторитетное мнение комэска Воробьева.
Крюков плюхался в седле позади начальника отряда и несчастливо думал о том, как же расслоить деревню, как ее, проклятую, угомонить, как вытравить оттуда богатеев и накормить в первую очередь голодных ребятишек? Но так ее расслоить, так угомонить, чтоб не раздавался потом в ушах этот ржавый бабий визг. Он не хотел видеть разгромленные жилища, не хотел натыкаться на волчий огонек в глазах мужиков, кстати, способных столько срубить и сплавить, запахать и засеять, засолить и заквасить, чтоб прокормить и себя, и соседних бедолаг, да еще в придачу и немало петроградцев и иных горожан, то есть и Крюкова, а значит, и мировую революцию, потому что он — неотъемлемая частица грандиозных преобразований.
— Голод во мне бунтует, — сформулировал Крюков вслух свое состояние. — Зачем им меня кормить? Да и мне зачем от них кормиться?
— Чего бормочешь? — спросил, обернувшись, Воробьев.
Крюков промолчал. Вслушиваясь в скрип саней с арестованными, вздрагивая от простудного ветра, забирающегося в самые укромные уголки тела, Крюков жестоко корил себя за то, что веры в нем железной явно недостает, что истинной дороги к прекрасной коммунальной жизни пока не отыскал. Правда, кое-что им уже доподлинно распознано. Работа следователя-инструктора сулит горечь и волнения, ни с чем ранее не сопоставимые, а если не повезет, то и мучительную смерть.
На рассвете, бессонно прохаживаясь по комнате для приезжающих, Крюков попытался подвести первые и, надо прямо признать, неутешительные итоги командировки. Вырвав лист из арифметической тетради, он без колебаний, твердо нажимая на карандаш, округло выкатил: «Уважаемые товарищи члены коллегии! Дорогой товарищ Скоков! — И на секунду призадумался. После полугода работы в комиссариате нежное обращение „дорогой“ уже не воспринималось таким чуждым официальной бумаге, однако, поразмыслив, Крюков вымарал слово. — Полуэскадрон члена губисполкома Воробьева под моим непосредственным руководством выполнил операцию и изъял из обращения ненужные элементы, благодаря чему кулаки в инспектируемой волости сразу примолкнут. Слухи здесь распространяются с быстротой молнии, то есть молниеносно, и враги будут осведомлены, что им нет пощады от уполномоченного, присланного высшей народной властью из Петрограда».