Страница 20 из 36
К рынку с ревом подлетела машина, набитая полицейскими в полотняной форме.
Уличные мальчишки, веселые и подвижные, болтая, облепили входную дверь. Их гнали прочь, но они снова возвращались, упрямые, как мухи.
Я видел перед собой стену из черных и синих спин. На глаз я определил, что в зале никак не меньше двухсот докеров.
Выкрашенные известью стены отражали свет. Гул, стоявший над толпой, поднимался к высокому своду.
Вдруг наступила тишина. Все головы повернулись в одну сторону. Большая черная машина остановилась у двери, и только тогда я заметил вооруженных жандармов.
Какой-то толстый лысый человек вылез из автомобиля, вытирая пот со лба. На носу у него громадные зеленые очки, одет он в холщовую, промокшую от пота куртку.
Чтобы лучше видеть, я привстал на цыпочки.
Вслед за толстяком показался Альмаро. Полицейские, стоявшие у входа, отдали ему честь. Он был меньше своего спутника, и я видел только его макушку.
Докеры ждали. Кое-кто из них курил, сплевывая на пол.
Человек в зеленых очках тяжело поднялся на помост и начал свою речь:
— Товарищи!..
Я не понимал, о чем он говорит. Он говорил по-французски, но очень быстро и с каким-то странным акцентом. Сбоку я видел лица некоторых рабочих: было вовсе не похоже, чтобы они внимательно слушали оратора. Тот, наконец, остановился, надул щеки, выдыхая воздух, и в своих зеленых очках стал совсем похож на огромную жабу. Он сошел с трибуны, и в зале снова повис гул толпы, напоминавший глухой грохот барабанов. Все это действовало на меня угнетающе. Очень хотелось пить.
Я взглянул на одного из докеров: несмотря на черную кайму вокруг глаз и обкусанные губы, вырисовывавшиеся на темном от угольной пыли лице, он показался мне еще очень молодым. Он опирался о прилавок. Парень моего возраста. Я решил поглядеть, как он будет реагировать на следующую речь. Когда над головами рабочих выросла фигура Альмаро, я явственно ощутил, что он увидел и узнал меня. Мне стало не по себе; осознав это, я расстроился. Но взгляд Альмаро уже скользил по собравшимся. Он стоял на трибуне, выпрямившись, широко расставив ноги и сунув руки в карманы расстегнутой куртки. На его окаменевшем лице застыло настороженное выражение. Он ждал, когда станет тихо. Вот он нахмурился с начальственным видом.
На мгновение я представил, что у меня в руках револьвер Фернандеса. Должен был я стрелять? Искушение поистине было бы слишком велико. Однако я убеждал себя, что револьвер — оружие неточное; если стрелять издалека, можно промахнуться и не попасть в Альмаро, а ранить кого-нибудь из присутствующих. И в конце концов я по-дурацки попадусь.
Альмаро говорил по-арабски. Звучал его густой голос, хорошо знакомый мне еще с того злосчастного вечера. Он говорил без жестов. Вновь передо мной возникла уже виденная однажды картина; презрительная гримаса, пятна теней, отбрасываемые на лицо светом лампы…
Я прислушался к его речи с жадным любопытством.
Он перечислял причины, которые приведут к еще большему сокращению грузооборота в порту.
Докеры, состоящие на учете, будут работать лишь два дня в неделю, не больше. Два дня…
— Два! — с силой повторил Альмаро и, вытащив из кармана правую руку, вскинул вверх два пальца. — Вот так! Только два дня — и ничего больше! Ровно столько, чтобы сдохнуть с голоду!
Я внимательно посмотрел на эту огромную руку и вспомнил о пощечинах. Потом представил себе, как эта громадная лапища ласкает красивую грудь мадам Альмаро.
«…Только два дня в неделю. А кто знает, что будет дальше? Весь порт может замереть. Все зависит от того, какой ход примет война. Но если англичане высадятся на берегах Франции…»
«Умен! — сказал тогда Фернандес. — Значит, опасен!»
«…Значит, опасен! Значит, опасен!» — слова эти гудели у меня в ушах колокольным звоном.
Но я опять напряженно прислушался.
— …слишком много рабочих рук в этом почти опустевшем порту. А на побережье Атлантики их не хватает, хотя там на стройки оборонительных сооружений приняли бы тысячи рабочих. Здесь — нищета! Там — работа и обеспеченная зарплата.
Потом он прочитал письмо одного алжирского рабочего, посланное им из Франции своей семье. Не знаю, почему (может быть, я невнимательно слушал его), но среди рабочих поднялся вдруг ропот (и у меня быстро и четко забилось сердце). Гулко и угрожающе, словно грохот невидимых барабанов, раскатился он под огромным сводом рынка. (Мне показалось, что в письме проскользнул намек на трудности отправления религиозных обрядов. Впрочем, возможно, я и ошибся.)
Альмаро пришлось замолчать. Нахмурившись и глядя в зал холодными, блестящими глазами, он ждал.
Я почувствовал, как по всему телу, по ногам пробежали мурашки…
Полицейские нерешительно переминались с ноги на ногу. Скрытое под угольной маской лицо молодого докера, которого я заприметил раньше, стало озлобленным.
Это продолжалось не больше четырех-пяти секунд. Медленно, словно пыль, в зале оседала тишина. Альмаро снова заговорил, и на этот раз громче и резче, энергично жестикулируя руками.
Он опроверг слухи о том, что английская авиация постоянно бомбит стройки. Это свое утверждение он втолковывал с большой настойчивостью.
Потом Альмаро заговорил об англичанах. Он утверждал, что все они продались евреям, и заявил, что даст тому доказательство, только одно доказательство, но такое, что никто не сможет опровергнуть его… Зал в любопытстве замер. Альмаро стоял с решительным видом, наклонив голову вперед… Наконец он перечислил те скандальные преимущества и рассказал о той возмутительной поддержке, которую англичане оказывают евреям в Палестине в ущерб законным и исконным интересам арабов.
Его слушали в гулкой тишине, которая не нарушалась даже обычным покашливанием. Можно было подумать, что он обращается к деревянным, неповоротливым куклам, тесно прижавшимся плечом к плечу. Мой молодой докер забыл даже о своей дымящейся сигарете.
«Этот безумец посмел утверждать…»
Альмаро обращался к простым людям, к тем самым людям, которых он презирал, на их родном языке и без зазрения совести орудовал в своей речи самыми грубыми аргументами, способными затронуть его слушателей.
С особым упорством он стремился взбудоражить, вызвать в их душах самые примитивные, но зато и самые мощные инстинкты и те застарелые предрассудки, которые уходили своими корнями в далекое прошлое… Нетрудная игра. И она ему удавалась.
«Этот безумец посмел утверждать…»
А почему бы ему и не утверждать? Кто уличит его во лжи? Кто, пробившись через кордон полиции, рискнет подняться на эту трибуну, чтобы опровергнуть его слова?
Он презирал этих людей. Я уже испытал на себе всю невероятную тяжесть его презрения. (Я испытывал его и сейчас, и это вызывало у меня чувство отвращения и даже горечи.) Но Альмаро удерживал меня, притягивал, заставлял оставаться здесь.
Он говорил, что необходимо помочь немцам. Я подумал было, что ропот возобновится, однако никто ему не мешал… От досады я закусил губы.
Итак, надо помочь немцам, надо «одолжить наши руки тем, кто подставляет под пули свою грудь». (Геббельсовская пропаганда. Между прочим, я узнал лозунг, который однажды слышал по радио.) Наконец Альмаро добрался и до войны с Россией…
Я следил за ним так внимательно, что у меня стало ломить виски.
Я бросил быстрый взгляд на молодого докера. Казалось, он слушает как зачарованный.
— …Если русские выиграют войну в Европе, они заставят жить все страны ислама по их чудовищным законам: женщин принудят выходить на улицу без чадры, в школах с обязательным обучением объединят молодых парней и созревших девушек…
Это он припас на конец!
По гнетущей тишине, по слишком уж напряженному молчанию, по впившимся в него взглядам Альмаро на своей трибуне должен был чувствовать, — да это чувствовал и я сам, — что он выиграл…
Да, выиграл! Он все еще говорил, но я уже не слушал.
«Этот безумец посмел утверждать…»
Эх, Идир! Альмаро даже не пришлось обращаться к богу и напоминать о священной войне… Он выиграл и без этого!