Страница 48 из 61
Зрение сквозь дикое мясо
«Книга песен» Абу-ль-Фараджа аль Исфахани со всей ясностью показывает: Аравийский полуостров и земли, захваченные арабами в 7–8 вв. — вот литературоцентричная Атлантида. И с этой книгой, где собраны рассказы о поэтах ранних и средних веков, она всплывает, сверкая утренними песками, листьями пальм, ночными огнями у шатров, звенит мечами, поет. Поэзия ранних арабов равна поэзии эллинов. И проза хороша. Вот образец: «Башшар был огромного роста, крепкого сложения, с крупным лицом, длинным и изрытым оспой. Глаза у него были выпучены и заросли диким красным мясом. Его слепота была самой отвратительной, а вид — самым ужасным. Когда Башшар хотел прочесть стихи, он хлопал в ладоши, откашливался, сплевывал направо и налево, а потом начинал читать — и происходило чудо». Лучшего определения поэзии я не встречал.
Паутинка и воин
Бусидо вырос из потребности дисциплинировать войско, свод правил о беспрекословном подчинении был разработан где-то в 13 веке, буддизм и дзэн уже были в силе, но из него взяли только то, что удобно для воина: не лгать, не пить вина, иметь чистые помыслы. Самураи буквально преломили об колено благородные истины Будды, главное семя коих, как известно, принцип ахимсы: не причиняй ущерба живому.
В корейском тексте дзэн рассказывается о преступнике, который мучился в колодце ада, а вверху прогуливался Будда, и он опустил паутинку, вспомнив, что этот человек спас однажды паука. Тот попробовал — прочно, и полез вверх.
Правда, все закончилось плачевно, за ним устремились другие, он принялся отбрыкиваться, боясь, что паутинка не выдержит, и в итоге они все рухнули.
Самураям особенно нравилась мысль о том, что жажда бытия — есть главный источник страданий. Но что такое воин без жажды бытия? Это монстр, Терминатор. В предтече дзэн чань принцип ахимсы приобрел следующий характер: максимально щадить. Т. н. срединный путь. Но милосердие буддизма и идея непричинения зла живому остались и в дзэн.
Дзэн опирался на «ветхий завет»: Дхаммападу и канон. Все новаторство дзэн в том, что просветление может снизойти как благодать. Но его не стоит ждать, надо готовить: вот коаны, различные упражнения.
Традиции порабощают. Самурай — раб традиции. Известно, к чему привела любовь к традициям и ритуалам Японию: министры готовы были совершить харакири всей страной: даже после атомной бомбардировки не собирались капитулировать.
Вообще жив тот воин, кто способен в какой-то момент почувствовать паутинку в своей ладони. Для благородного воина она будет крепче каната.
Скорпион в сердце
Начал экспериментировать: читать с монитора книгу и слушать музыку. «В сердце страны» Кутзее — «Под знаком скорпиона» Губайдулиной. По-моему, совпадение безупречное. Темные закручивающиеся спирали слов и музыки, баян, звучащий странным, диковатым органом, музыка тревожная, рыщущая, как ветер пустынных жарких пространств Кутзее; музыка обещает ужас, и Кутзее это обещание исполняет до конца. Скорпион жалит себя в сердце. Провинция — как старая дева, любящая и ненавидящая отца. Дочь проламывает выстрелом грудную клетку отцу. Но это не приносит ей свободы. И негр-слуга, насилующий ее, не избавляет от стародевства. Она прячет труп в гроте на краю усадьбы и медленно сходит с ума. Над усадьбой прокладывают местную авиалинию, и летчики видят, как растрепанная дура выводит белыми камнями какие-то письмена. И никто ничего не понимает. Но что-то подобное уже было? Да, эта история с письменами, появлявшимися на стене. Кутзее словно повторяет за пророком: «И ты, сын его Валтасар, не смирил сердца твоего, хотя знал все это…».
Но сердце свое смирить легче, чем сердце страны. Тем более сердце униженной и наэлектризованной страстью старой девы.
Днепр
Это внизу не всякая птица Днепр осилит, а у нас идешь заросшим полем и, кажется, еще тридцать-сорок шагов, и попадешь вон на тот выкошенный луг со стогами, но вдруг между полем и осуществлением простой мечты раскрывается каньон в извилистых глиняных берегах, между которыми снуют ласточки; и бабочки перелетают; осенью пауки на паутинах, как балерины на размотавшихся пуантах, а однажды я встретился в воде с желтоухим ужонком, он упруго извивался в мутноватой воде, форсируя Днепр, мы плыли в одном направлении, и на миг я пережил свифтовскую метаморфозу, почувствовав себя этаким Гулливером-Маугли рядом с незабвенным Каа, а впрочем, может быть, со мной все было в порядке, а вот со стариной Каа — нет, сбылась насмешка грязных бандерлогов-париев, и он обернулся земляным червем. Раньше и здесь река была полноводнее, выше находился паром, Твардовский о нем писал. От парома осталась только черточка на карте. Вот какие птицы окунали перо в эту синь, ведь в истоках и по существу речка все та же, а теперь плывем мы, ужонок и Гулливер… Хотя мне уже казалось, что Гулливер просто идет, ему здесь по колено.
Не часть я
«На самом деле я бы мог, конечно, сказать, что, хотя он и был несчастен в своем несчастье, еще более несчастным он бы стал, если бы вдруг потерял свое несчастье, если бы у него в одночасье отняли его несчастье, и это опять же является доказательством того, что, по сути, он в общем-то был не несчастным, а счастливым, и все благодаря своему несчастью и с его помощью, думал я». Предложение из «Пропащего» Томаса Бернхарда как лупа увеличило НЕСЧАСТЬЕ и СЧАСТЬЕ, и, как это иногда бывает, вдруг стало ясно, что первое означает «не часть я», отделенность, одиночество, неучастие в целом, а второе — наоборот, участие, вовлеченность, причастность к целому. Один из героев романа, пианист, раздавленный величием Гленна Гульда и отказавшийся от музыки, несчастен именно в своем неучастии. Правда, Бернхард заявляет, что в этом его счастье. Но вряд ли счастливый человек повесился бы. Этот герой стал затворником, продал рояль, оборвал все связи, стал неучастником.
Из самого себя, в себе человек не может быть счастлив, увы.
Попутное впечатление: интересны лишь странные люди («Без маклера недвижимость продать невозможно, а маклеры вызывают у меня отвращение, думал я».). А они, как правило, несчастны.
«Гольдберг-вариации» И. С. Баха постоянно упоминаются в романе, эта вещь даже объявляется запальчивым рассказчиком главной причиной смерти друга. В конце романа он ставит пластинку и слушает ее. И читатель может сделать то же самое, чтобы убедиться: какая бездна разделяет мир стройных звуков и задыхающийся мир романа. Да ведь и Бах, бывало, задыхался, в жизни, не в музыке. Так что бездна преодолима. Но не для человека тупика, сиречь пропащего в своей гордыни.
…И сегодня ночью меня преследовали металлически ясные звуки-ручьи клавичембало, слушал после чтения, есть в этой музыке что-то магическое.
Все ближе
В «Пушкинском доме» Битов очень лестно отзывается о Домбровском. А у меня он есть, Домбровский, но в давнем издании «Нового мира», выпустившего его вместо нескольких номеров журнала, не вышедших по техническим (?) причинам, печать скверная, бумага серая… Но тут взялся. Пятая глава, сюжета еще нет. Текст напоминает скорее очерк. Много типографских ошибок. Уже думаю и оставить чтение. Но продолжаю. Дух Азии манит, влечет по закоулкам уже моей памяти. И вдруг сюжет — проступил со всей определенностью, сюжет стародавний: бросили героя в ров со львами… скорее с гиенами. Что будет? И с пятой главы книгу прочел залпом. Охмелел даже. Талант всегда хмелит. Но это просто гениальный ход: погрузить читателя в археологию, в полусон солнечный, лунный, тенистый, — обвиться вокруг него нежно, расслабляюще, — и вдруг так же нежно и бережно сковать его кольцами… еще сильнее — так, чтобы дыхание перехватило.