Страница 47 из 61
А «Дорогу» опубликовали значительно позже, по-моему, после того, как этого автора — Джона Фанте — открыло знаменитое изд. «Черный воробей». «Открывал» его и Чарльз Буковски, восторгался. Да, при всей любви к старине Буку, должен отметить, что Джон Фанте… ну, впрочем, Буковски это Буковски, а Джон Фанте — Джон Фанте, писатель изумительно пластичный, страстный, от его фраз, брошенных вроде невзначай, порой дыхание перехватывает. Во втором романе эротический фетишизм тут как тут, это уже особенность автора, родимое пятно. Но, кажется, что именно это и помогло выдохнуть ему заключительные, невероятно пронзительные строчки о снежинке, которая тут же превратилась в символ умершей девочки, любимой старшеклассником Бандини. Фетишизм писателя распространяется на все мироздание.
Солнечные реминисценции
Умывание в ручье трезвит, нос мерзнет, щеки ожигает, солнце и небо становятся ярче. Здоровью полезен хлад осенних лесов.
И в то же время утро как бочка с октябрьским вином: краски и ароматы резкие, сильные. Небо насыщенного сапфирного цвета. Запах дубовой листвы, дыма. Ложбина возле ручья похожа на чашу, полную синеватого серебра — заросли крапивы затянуты инеем. В котелках — лед, правда, хрупкий. Но спать тепло, дочка подарила спальник, выдерживает -13.
Под палатку настелил сухих стеблей иван-чая и зеленых листьев папоротника, похожих на пальмовые ветви. Солнечные реминисценции вчера начались, когда еще старик попутчик рассказывал о Египте. И продолжались, когда я сошел с поезда, смотрел по дороге на желтые липы и клены под пасмурным небом и думал, ну вот, наглядный пример реминисценций: солнца нет, а они освещены.
А теперь оно уже в небе, солнце, над этим леском между двумя ручьями, бегущими по глубоким оврагам, над сухими желтыми травами и старыми березами, растущими вдоль тропы. Но работа памяти не останавливается: это утро напомнило позднюю осень Востока: заиндевелую степь, дымы очагов над глиняными крепостями, вечную пыль, вздымаемую походной колонной.
Тем острее чувство полной анархии, ведь она возможна только здесь, на берегу ручья, в одиночестве — на семь дней.
Перпетум мобиле русской поэзии
Изумительное ощущение необъятности, космичности в ранних стихах Фета:
«Кот поет, глаза прищуря,/ Мальчик дремлет на ковре,/ На дворе играет буря,/ Ветер свищет на дворе./ „Полно тут тебе валяться,/ Спрячь игрушки да вставай!/ Подойди ко мне прощаться,/ Да и спать себе ступай“. / Мальчик встал. А кот глазами / Поводил и все поет; / В окна снег валит клоками,/ Буря свищет у ворот».
Совершенно простой и в то же время сказочный мир. Кот каким-то образом связан с бурей: буря свищет, он поет; у бури шуба клочьями, как у кошки. Но и мальчик связан с бурей: он устал возиться с игрушками — а буря играет, у нее свои, снежные игрушки. Мальчик ее нисколько не боится, — заснул. Мир неги посреди космоса зимы воспринимается как чудо; в нем есть какая-то первозданность; он вдруг явился: уже цельный, существующий по своим законам: «Кот поет, глаза прищуря»… Кот — существо домашнее, но и гость, агент внешнего мира, мира природы; в нем что-то языческое; вообще кот — в трансе: «Мальчик встал. А кот глазами/ Поводил и все поет»… Эти движения кошачьих глаз выразительны, незабываемы, неостановимы, словно некие механизмы, колесики перпетум мобиле русской поэзии.
Измерение
Пока болел, перечитал Дилана Томаса. Полезно перечитывать (и, возможно, болеть). Вот строка, например, на которую прежде не обращал почему-то внимания: «Нет Времени в часах, как Бога — в храме». Глубокая метафора. Храм как часы священного. Храм как инструмент измерения священного. И безмерная горечь. Попробуйте сначала объяснить время, найти его…
Дилан Томас обетованный
Перечитывая стихи Дилана Томаса, собранные в одной книге с его прозой, вновь опасался того же разочарования, что постигло мою первую попытку. Речь только о стихах. Тогда мне показалось, что лучше было бы оставить чтение после «Вступления», большого стихотворения, предваряющего сборник, настолько оно мощнее всего остального. И тогда бы возникал удивительный эффект… ну, что-то вроде последнего взгляда Моисея с гор на землю обетованную, вступить в которую ему уже было не суждено. «Вступление» обещало ВСЁ. В нем слышался библейский гул. Конечно, и Уитмен вплетал свой голос, и многие другие. Но чувство автора было подлинным, дилановским, всезатопляющим. Да разве удержишься?.. Ну, пусть Моисей и помер, а мы-то, остальные? Пойдем дальше! Увы, многие вещи сборника казались набором ярких метафор и не более того. Чем-то они напоминали даже заумь нашего волхва Хлебникова. Многозначные, темные метафоры. Но у Хлебникова эти пласты пронизаны корнями смысла, хотя его порой и не так-то просто уловить, изложить. У Хлебникова есть необъяснимая цельность, все его стихи как птицы движутся по внутреннему компасу к какому-то полюсу. Совсем не то у Дилана Томаса. Его птицы часто бессмысленно кружатся, ему не хватает воли — или желания? — направить их, заставить клевать зерно, из которого и высекается обычно свет, озаряющий все стихотворение. Пиит, кажется, неряшлив и нетрезв…
В общем, на этот раз я не был столь категоричен (слеп и глух) и в сборнике нашел еще много восхитительных стихов, семь-девять (а всего в сборнике восемьдесят девять стихотворений). Ради них стоит побродить по этой валлийской долине, подышать морским ветром… Но все-таки «Вступление» — подлинный шедевр, гора Нево (продолжаю библейскую метафору). И вот что любопытно. Это было последнее законченное стихотворение мастера. К чему я клоню? Да к тому, что остановившись на холме Дилана Томаса, можно ощутить дыхание земель обетованных — земель ненаписанных. А это ощущение удивительное, не каждый день подобное испытаешь…
И вообще, земля обетованная всегда лежит за порогом недоступного. Но именно поэты могут подвести туда ближе всего.
Тугодум
На Арефьинском холме сидел на поваленном дереве, смотрел на закатные дали. Потом случайно глянул на соседний высокий подгоревший пень. Это был вавилон муравьиный; муравьи труждались, кто тащил соломинку, кто крылышко, кто кусочек коры. Мое внимание привлек один муравей — Титан. Он волок вверх палочку, которая раз в пять превышала его размеры, — такое бревно. Доставил его на последний этаж. А это примерно метр от земли. Для муравья — Эмпайр-стейт-билдинг сто двухэтажный. Представил, что кто-то нес бревно без отдыха по его лестницам, Шварценеггер. Но муравей-то не по лестнице — а по отвесной стене лез. И всякую секунду мог превратиться в Сизифа.
И куда дальше?
Дальше было отверстие, откуда выбегали муравьи. Туда? Не получится, не развернешься. Бревно оказалось в расщепе чуть ниже отверстия. И муравей держал его челюстями, шевелил усиками. К нему подбегали другие; уходили, не помогая. Муравей оставался в том же напряженном положении минуту, другую… Минут десять. Я уже потерял терпение.
Что за муравей-тугодум. Бросай бревно или что-то делай. А он лишь шевелит задумчиво усиками и не ослабляет хватку. И его сотоварищи бегают без толку, даже по нему пробегают, по его бревну, мельтешат. И это и есть хваленое муравьиное братство? Ну, мне еще топать до бивуака на Городке. Я встал. Окинул еще раз взглядом зеленые умолкнувшие перед ночью окрестности. И все-таки решил глянуть на мураша. Все то же… Тут я догадался заглянуть за расщеп — и был вознагражден разгадкой: бревно уже было укреплено опилками. Точно: из отверстия появлялся очередной работяга с крошечной порцией опилок и «цементировал» ею бревно. А Титан выжидал терпеливо, пошевеливал усиками одобрительно… И, наверное, насмешливо.