Страница 20 из 37
Майор и Малеванный часами просиживали над письмами. «Никаких обтекаемых слов, — требовал каждый раз Учитель, — называть все своими именами, не заботясь, приятно это Чуприне или нет».
Малеванный и сам понимал: каждая фраза должна быть убедительной, каждое доказательство — весомым. Чтобы разоблачать националистическую идеологию, надо знать и ее истоки и практику.
Пришел день, когда Савчук признал: да, национализм приносит горе населению западноукраинских земель. И в то же время он оговаривался, что не все националисты одинаковы, что такие люди, как он, должны и в дальнейшем «трудиться» над «восстановлением самосознания украинцев». Иными словами, осуждая террор, он не отказывался от националистической пропаганды.
…Чуприна не раз и не два перечитывал каждое письмо Малеванного. По рассказам Евы он знал, что лейтенант — его ровесник, молодой хлопец, воевал с фашистами, имеет боевые ордена, значит не из робких. Длинными вечерами в бункере иногда вспоминали прошлое: кто где ходил рейдами. В этих разговорах иногда выплывала фамилия Малеванного. Один из «боевиков» припомнил, как чернявый лейтенант загнал в лесную балку сотника Яра: «А сотнику тому уже вынесли смертный приговор. Лейтенант гнал его всю ночь и загнал-таки в яму лесную. И тогда встал над обрывом, Яр по нему снизу из автомата шпарит, а лейтенант даже не пошатнется. Кричит: „Приговор приведу в исполнение лично!“ И переселил-таки сотника в ту ночь на небо, не дай бог с таким отчаянным встретиться…»
— Какой он из себя? — допытывался Чуприна у Евы..
— Файный хлопчина. Волос темный, кучерявый, а глаза жаринками горят. Возле него девчата вьются, а он ни-ни…
— Так я не про то, — раздражался Чуприна, — ну на кого из наших он похожий?
Ева припоминала знакомых «боевиков», Романовых приятелей.
— Нет, он совсем другой. Разная у вас порода. Ваши все больше злые, издерганные и не верят ни во что, хоть и клянутся святыми словами. Может, я многого не понимаю, своим бабьим умом не могу дойти до всего… Только помнишь, приходил с тобой хлопец, которого звали Дубом? Так я по очам его видела: сегодня у меня сидит, горилку пьет, ласковые слова говорит, а скажут ему: «Убей!» — приставит нож к горлу, даже не спросит за что. Нет, нельзя даже сравнивать твоих иродов, проклятых матерями, с Малеванным! Чистой души он человек…
Чуприна, ревниво вслушиваясь в слова Евы, язвительно осведомился:
— Уж не полюбила ли чекиста? А чего же, нас вскоре всех в распыл пустят, надо и тебе думать о будущем.
— Дурачок, — ласково и совсем не обидчиво ответила Ева. — Ну кому я нужна, невеста лесная? Я и то удивляюсь, чего это они с тобой возятся? Может, так положено по их большевистской правде?
Роман припоминал письма Малеванного, в них искал ответа на мучившие его сомнения. Где правда? Неужели он жестоко, слепо ошибался многие годы?
А тут Ева принесла еще одно письмо Малеванного.
«Если ты действительно хочешь счастья своему народу, — писал лейтенант, — то должен увидеть и пути к нему. Они противоположны тем, которыми идешь. Пока ты раздумываешь и колеблешься, льется кровь и гибнут ни в чем не повинные люди. Вчера по приказу Рена убит бригадир-комсомолец, награжденный медалью „За трудовую доблесть“. Вся его „вина“ заключается в том, что он любил землю и трудился на ней до седьмого пота…»
Ночь полыхала выстрелами. Ночи не было: жарко горели соломенные хаты, и огонь отогнал темень далеко за село, где глухо и равнодушно стоял лес. Оттуда они пришли, туда и уйдут. Лес был молчаливый — многое повидал на своем веку, был и другом и врагом людей.
А в селе стояли стоны и плач, и выстрелы, и запах гари. Беда свалилась, когда ее никто не ждал, и потому были люди беззащитными.
Упал на колени селянин, поднял руки к небу.
Очередь.
Волокут дивчину в холщовой рубашке, не дали даже пальтишко набросить на плечи.
Выстрел.
Мать прикрыла младенца руками, кричит: «Хоть его пожалейте!» И плачет, голосит, хватает за сапоги «боевиков».
Очередь. Выстрел. Еще очередь.
Пыль на дороге пропиталась кровью, горелый лист яблонь шелестит под коваными башмаками, деревья как огненные свечи.
Падают люди, обнимают землю, и земля выскальзывает у них из рук — навсегда.
Рушатся хаты, золотыми снопами взлетают к небу искры, ветер несет черные клочья сажи — стон стоит над селом.
А автоматы лают, как взбесившиеся псы. Навстречу злым языкам пламени из стволов идет старик с иконой. Лицо как из дерева топором рубленное, руки высоко поднимают Иисуса: «Остановитесь, супостаты! Сыны наши кровью с вами поквитаются!» Очередью по старику и иконе — провертели пули ровные дырочки на лбу у Иисуса Христа, разодрали грудь старику. И шепчет дед: «Сыны мои, най буде ваша месть крывавою!»
Не дай боже встретиться с теми сынами…
— Да проснитесь же! — с силой затряс Рена за плечо Чуприна.
Проводник вскочил с деревянного топчана, ошалело схватился за автомат. Адъютант проворно прыгнул в сторону, крикнул:
— Это я, друже проводник, Чуприна! Что за чертовщина вам снится, орете, будто вас на шматки режут!
Рен медленно приходил в себя.
— Ну и снится же такое…
— Вас Дубровник хочет видеть.
— Сейчас, только приду в себя.
Прошлое не забывается. Оно иногда оживает и приходит к человеку воспоминанием или сном. Приснилось Рену, как в сорок третьем его сотня громила село на Ровенщине — все было: и старик с иконой, и мать с дитем, и церковь деревянная посреди села, в которую согнали всех уцелевших и подожгли.
Сколько их было после этого, пожаров!
Рен плеснул в лицо водой, натянул френч, на последнюю дырочку застегнул ремень. Потрогал пистолет в кармане, ласково провел ладонью по стали — холодный металл успокаивал. Глянул в осколок зеркала на стене: припухли веки, сырость бункеров отравила кожу. Сорок лет не шутка. И ни семьи, ни человека близкого, только пожарища позади да кровь.
У Рена все было крупным: и фигура, и мясистое, с бугристыми щеками лицо, и руки — будто витые из жил.
Ходил проводник неторопливо, редко когда повышал голос. Не любил, если кто долго маячил перед глазами, таких гнал от себя: лизоблюды.
Волосы у него были густые, светлые. Причесывал их набок — пробор начинался у виска.
Он напоминал крестьянина, выбившегося в «хозяева», — такой же расчетливо-жесткий, упрямый — с места не сдвинуть. С первого взгляда он мог показаться простоватым, но люди, хорошо его знавшие, отмечали природную сметку, необычайное упорство, воспитанные годами подпольной борьбы хитрость и жестокость. И бандитское «хозяйство» свое проводник вел основательно, по-кулацки.
Вошел Дубровник.
— Здорово, друже, — по-приятельски приветствовал он проводника. — Не гневайся, что разбудил, — солнце уже высоченько.
Рен искоса, недружелюбно глянул на курьера. Ишь ты, чувствует себя хозяином. Приходят оттуда, из-за кордона, такие вот уверенные в себе, властные курьеры, пробудут две-три недели — и обратно. Для них такой рейс — экзотика, чесотка для нервов, год потом рассказывают по мюнхенским ресторанам про подорож к большевикам. А для него, Рена, это жизнь: день за днем, месяц за месяцем. И кончится она пулей из чужого или своего пистолета.
Когда Рен уже с автоматом гулял по лесам, Дубровник был хлопчиком на побегушках у одного из главарей национализма. Пристроился к высокому начальству и начал делать карьеру. Так, спрашивается, где справедливость? Почему Рен должен гнить в бункере, а Максим шалопайничать в Мюнхене? Неужели не заслужено право на почет, на нормальную жизнь? В конце концов и там, за кордоном, сейчас немало работы для преданных национальной идее людей.
Так размышлял Рен, а Дубровник в это время думал свое. Опустился проводник Рен, боится нос высунуть из бункеров. Не способен вести за собой людей, потерял ориентиры. Отсиживается. Разговоры с его людьми показали, что они как огня боятся чекистов, надеются только на то, что те не найдут дорогу к их берлоге. Нужен внешний толчок, чтобы заставить их очнуться от спячки, Хоть приказывай своим телохранителям совершить теракт — тогда перед угрозой облав и уничтожения, может быть, зашевелятся и эти «бойцы».