Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 49

— Не надо! У меня день рождения!

— Давай-давай, волокись. Знаем эти дни рождения! — прикрикнул милиционер, поднял меня со скамьи, крепко схватил за руку и повел.

— Не надо! Пустите! — закричал я в отчаянии.

— В милиции допразднуешь. Не дергайся, а то я тебя так крутану, переломишься.

Мы стали переходить через улицу. Редкие прохожие останавливались, разглядывали нас. Меня знобило, ноги плелись непослушно. Но я все больше сознавал беду, боролся с отвращением к себе и со страхом перед тем, что вскоре должно произойти.

— Пустите, я сам. Я не убегу, честное слово.

— Куда уж тебе, — едко заметил милиционер, ослабил хватку, приостановился. Меня качнуло.

— Эх, балда. Пить надо умеючи.

— Я первый раз.

— Знаем, знаем. Дома, поди, матка ждет?

— Нет у меня матери, — негромко признался я, когда мы снова поплелись уже мимо домов.

— Ну, значит, батька, — все еще сердито, но беззлобно сказал милиционер. Был он крепкий, сильный. Усатое лицо казалось суровым. Такой не отпустит.

— И отца нет, — сказал я.

— Детдомовский, что ли?

— Детдомовский, — сказал я.

— Тогда чего же ты такую пакость учинил? Сам был в детдоме — знаю. А теперь что получается? Привод в милицию. Вышибут из училища. Куда пойдешь? — Милиционер говорил сердито, но как-то совсем по-другому.

— Я первый раз. У меня день рождения. Такелажники напоили, — покорно и горько оправдывался я. А самого трясло. Но уже не только от ночной прохлады, а от отчаянья и позора.

Милиционер вздохнул, покачал головой.

— Давай адрес, — сказал он. — Домой доставлю.

«Домой!» — обрадовался я. Но куда? К родственникам в таком виде и так поздно? Нет уж, не стоит. В общежитие к ребятам?! Дежурная раскричится, узнает все начальство. К Андрею? Переполошится мать. К Деду? Ну уж нет! После того, что случилось, он меня и на порог не пустит. Зачем ему такой позор?

— Мне далеко, живу в Лесопарке, — соврал я.

— Далековато, — сказал милиционер. — Придется доставить в отделение. Поговорю с капитаном, может, на диване отоспишься. Но смотри, парень. В следующий раз не пожалею.

— Спасибо, — сказал я, — большое вам спасибо. Только вы отпустите, может, я просто так похожу.

— Да ты что, сдурел? Куда ты денешься в таком виде?

Все сильнее я трясся от озноба, и все мучительнее было чувство стыда, опустошенности и отвращения к себе.

— Что же мне теперь делать? — спросил я потерянно.





— Что делать? Отоспаться и запомнить все это покрепче.

— Запомню, — тихо сказал я.

В отделении милиции за перегородкой, перед неяркой настольной лампой сидел дежурный офицер.

— Ну и фрукт, — сказал он, увидев меня. — Старшина, волоки его в камеру под душ.

— Я этого парня хорошо знаю, — сказал мой провожатый. — Он случайно перехватил, на дне рождения. Может, на диване уложить? Отоспится.

— Да ты посмотри на него, — брезгливо бросил офицер.

— Я обмою.

— Ну, знаешь, Андреев, таких дружков учить надо, жалеть их нечего. Молокосос. Из какого училища?

— Я уже кончаю, последние дни.

— Вот мы напишем завтра бумагу. Вышвырнут тебя оттуда.

Старшина провел меня в туалет. Я обмыл лицо, почистил гимнастерку, брюки. Милиционер стоял рядом. Покуривал.

— Хорошо еще, что я тебя подобрал, — говорил он. — Самому три года пришлось детдомовский хлеб жевать. Запомни — с водочкой шутки плохи, всю судьбу испоганит.

Мы прошли по длинному коридору. Милиционер открыл передо мной дверь и сказал:

— Вон диван, за стульями. Ложись и спи. Я разбужу тебя, когда закончу дежурство.

Я снял ботинки, лег на скрипучий диван. Милиционер выключил свет, ушел. Я закрыл глаза.

Галдела дымная закусочная. «Шурочка, голубушка, плесни-ка нам по полтораста…» — услышал я.

Горькие, печальные глаза отца долго-долго смотрели на меня. И вдруг засвистел, заорал паровоз. Свалилась набок раскаленная печка-буржуйка в товарном вагоне, и я услышал голос матери: «Господи, только бы мне сохранить тебя».

Я сжался, покрепче стиснул холодными ладонями мокрое лицо. Повернулся на другой бок.

Утро пятого дня

Жужжит муха — мечется и бьется о стекло. Однотонно звенит и улетает куда-то, и возвращается… Что это за штучка была у меня такая, как маленькая подзорная труба? Повернешь разок — видишь яркие цветы или снежинки; повернешь еще раз — кубики, квадраты, треугольники и тоже как будто они сложены из камешков никогда еще тобой не виданной красоты. И сколько бы ты ни поворачивал эту трубку (как же она называется?), сколько бы ни смотрел в маленький глазок — не оторваться. Без этой волшебной трубочки все меркнет, все по-другому: и зеленое, и голубое, и желтое, все-все. Кто мне подарил эту трубочку и где? Может быть, в детском саду? А может быть, в детдоме, в Новый год? Или мама в день рождения?

День рождения? Мечется и жужжит муха. Ей хочется вылететь на улицу. Снова тихо. И только радуга вздрагивает на ресницах. Тоже, как тогда… «Лёпа, вставай, пора». Эх, Володька, Володька, куда ты удрал от меня? Где ты? Спишь на своей постели? Может быть, тоже не можешь открыть глаза и радуга вздрагивает на твоих ресницах. И тишина, и жужжит муха, и ты мне говоришь… Нет, это уже не ты говоришь…

«Тебе семнадцать? Тогда давай пить чай…» Давай, Андрей. Только покрепче. «Наливай, хозяин, крепче чаю. Я тебе вовеки не солгу. За себя я нынче отвечаю, за тебя ответить не могу…» Ты ведь что-то хотел мне сказать этим, Андрей. Я теперь, кажется, понимаю тебя.

Какая холодная кожа у этого дивана, и какой жесткий валик под головой. А ведь это тоже было. Ты вспомни. Когда ты остался совсем-совсем один. В кармане лежала справка о смерти твоего отца. Ты пришел тогда на станцию, чтобы уехать в Ленинград, из Кузбасса в Ленинград на попутных поездах. Тебе тогда было тринадцать — маленький, бездомный оборвыш. Тебя забрали в милицию, уговаривали вернуться в детдом, потом накормили и отвели в комнату, в которой стоял черный кожаный диван, с такой же холодной кожей. И жесткий валик был под головой. Ты долго не мог заснуть, ворочался. Казалось, еще немного — и ты умрешь от одиночества и тоски. У тебя не стало не только отца, но и свободы, какая есть у всех взрослых и у всех мальчишек там, за стенами милиции. Ты думал, думал и наконец решился — бежать! Будь что будет впереди, только бы добраться к своим. На окнах не было решеток, и ты выбрался. Прибежал на станцию, помчался через рельсы, по шпалам, увидел какой-то товарный состав, залез в пустой вагон и уехал. Тебе казалось, что ты едешь в свою сторону, но так ли это, ты не был уверен. На каком-то полустанке ты перебрался в другой состав — с каменным углем. И опять долго стучали колеса, было холодно, одиноко, тоскливо, и ты не мог дождаться утра. И снова полустанок, уже на рассвете. И у тебя нет сил ни сидеть, ни стоять, ни ехать дальше. С буфера вагона ты не спрыгнул — шмякнулся на землю, на шпалы и пополз под насыпь. И услышал свисток. Знакомый свисток милиционера. Вставать или не вставать? Бежать или не бежать? Ты рванулся к кустам, но что-то остановило тебя: «Вернись, доверься». А потом опять маленькая душная комнатка, и милиционер, и сочувственный голос, и добрые глаза, и кусок хлеба со сладким чаем. И снова кожаный диван с жестким валиком. И ты лежишь вверх лицом и решаешь: больше никогда не убегать от милиционеров, от взрослых — без них погибнешь, а если признаешься, расскажешь всю правду, люди обязательно поймут тебя и помогут.

Поймут? А Иванов разве понял тебя? А Сашок? И разве всегда можно помочь? Нет, теперь, в это утро только ты сам можешь себе помочь. Тебе уже семнадцать! А потом будет восемнадцать, девятнадцать.

Опять жужжит муха. Никак ей не выбраться. Ладно, открой глаза. Пусть ударит в них солнце. Помнишь, как ты совсем маленьким смотрел на него? Сначала через какие-то стекляшки. Солнце было то розовым, то зеленым, то мутного чернильного цвета. А потом ты смотрел просто так — и солнце било в глаза, и весь мир становился ослепительно белым, а потом черным, незрячим.