Страница 37 из 51
Он лег на диван и закрыл глаза, чтобы переждать дождь, а когда глаза открыл, то увидел, что портреты, шкаф и книжные полки залиты солнцем. Воронов почувствовал себя оглушенным. Вернее, это было не оглушение даже, но спокойное равновесие, из которого ничто не может человека вывести. Он чувствовал себя выздоровевшим после долгой болезни, и сейчас он был почти счастлив. Знал, к тому, что должно случиться с ним, он теперь готов. Пять лет назад и год назад готов не был, а сейчас готов.
Избегая резких движений, Воронов подошел к окну и выглянул во двор. Девять часов вечера, и двор был залит малиновым солнцем, ярко светила, отражая солнце, глухая стена напротив, краснел двухэтажный кирпичный дом клуба домоуправления, под самым окном Воронова на раскаленном асфальте мальчишки клюшками бросали шайбу. Воронов подошел к дивану и осторожно сел на него. Потом вытянулся, да так, что совсем уже не чувствовал своего тела.
И вдруг совершенно неожиданно для себя Воронов почувствовал и до конца понял, что он не будет жить всегда. И даже более того — жизнь его удивительно коротка. И он уже отжил половину среднестатистического срока.
Отражаясь от голой стены, скользили по потолку красные языки солнца, и красное то удлинялось, то укорачивалось, то ползло к двери, то размывалось, смещалось к стене.
Возились мальчишки под окном, громко кричали: «Дай мне! Дай мне! Дай мне!», и кто-то заплакал и сквозь плач запричитал: «Так нельзя! Так нельзя! Не по правилам!» Они будут кричать, здесь же на диване будет лежать другой человек, потолок будет освещен солнцем, а вот его, Воронова, не будет. Ему и осталось-то короткое время: тридцать — сорок лет. Такая малость.
Сейчас это была не всеобщая мысль, и дело касалось не человека вообще, а именно его, Воронова, такого привычного и знакомого, вот с этими руками и ногами, единственного на свете, что-то знающего и почти еще молодого, и это было так ясно и неизбежно, что Воронов не испугался. Он даже поймал себя на том, что улыбается. От лица отхлынула кровь, и Воронов физически ощутил, как лицо его побледнело.
Он знал, что в его сердце вошло чувство его собственного, вороновского времени. И время его было так сжато и так укорочено, что все просматривалось в несколько мгновений.
Вот их вывезли из блокадного Ленинграда, вот в детском саду к празднику они разучили «Марш танкистов» и им дали по куску хлеба с повидлом, Воронов свой хлеб быстро съел и попросил у старшего брата куснуть разочек, тот дал куснуть от своего куска и разрешил брату остатки повидла языком слизать со своей щеки, вот школа, вот первый день работы, вот сейчас он, Воронов, лежит на диване и остановил в себе свое время, вот мальчишки кричат под окнами, и кто-то из них плачет, а вот легкий взмах, мгновенно что-то изменилось, и время полетело дальше.
Сейчас Воронов ничего не боялся, сейчас он знал наверняка, что скоро к нему придет мысль, которой он ждал много лет. И вот это его состояние не паническое, но продуктивное. И сейчас, когда Воронов уже не сомневался в этом, короткость и оголенность собственной жизни сделали его счастливым. Он понимал, что счастливее никогда не был.
Однажды он прозевал стоящую мысль — молод был, сердца еще не знал, это было неизбежно. Но сейчас, если мысль эта придет — а она придет обязательно, — он ее уже не упустит. Потому что сегодняшнее его счастье — главное, единственное счастье. Только оно и оправдывает короткость его жизни. Нет, пожалуй, никто и ничто не сумеет помешать ему довести мысль до конца, если мысль будет стоящей. А она будет стоящей.
Так и лежал он до ночи, уже пропало солнце, опустел двор, Воронов задернул шторы, снова лег на диван, знал, что уснуть не сумеет, да и не хотел и боялся заснуть, лежал с закрытыми глазами и чувствовал, что все не может согнать с лица счастливую улыбку, и чувствовал себя очень молодым, и легким, и всесильным. Знал, что нет перед ним преград. Он все может, он все преодолеет. И это точно.
Хоть Воронов спал мало, но проснулся он свежим и бодрым. Он физически, каждой клеткой тела ощущал, что мыслит. И это не размышление по поводу того, поступить так или иначе, кому и что ответить или же что читать в ближайшее время, это было не физиологическое мышление, но особое и совершенно новое для него мышление, которое переполняло его и остановить которое было не в его силах.
Вначале это был словно какой-то неясный гул, который все обволакивал и обволакивал его, а когда все захлестнул собою, то что-то вспыхнуло вдали и все, к чему он готовился всю жизнь, для чего и была его жизнь назначена, все включилось и переполнило Воронова. Он знал, что к нему подступает его собственная мысль. Мысль не вторичная, не посредственная, но значительная и главная.
Воронов знал, что одна — главная — мысль жизни может прийти по-разному: она может прийти, если над ней бьешься всю жизнь, она может прийти сразу и мгновенно осчастливить человека, она может даже присниться — это неважно. Важно, что к нему она обязательно придет. И теперь он уже не сомневался в этом.
Воронов уезжал за город или шел в кино на десятичасовой сеанс, после кино обязательно ел мороженое, бродил по жаркому городу, вечером гулял в Летнем саду, подолгу сидел у Невы на Кутузовской набережной… Что бы он ни делал, куда бы ни шел, его ни на мгновение не покидала собственная мысль. И больше того, он сразу забывал просмотренный фильм, и с кем разговаривал утром, и что ел десять минут назад. Ему было безразлично, что есть, что делать и куда ходить. Он должен просуществовать то время, пока полностью не додумает свою мысль, и он существовал. Мысль же, казалось ему, не покидает его даже во сне.
И однажды Воронов почувствовал, что эта главная мысль из размытого неясного гула принимает ясные очертания, и он уже мог прикоснуться к ней руками, потрогать ее. Он шел по Кировскому проспекту и вдруг увидел свою мысль целиком, и она показалась ему такой важной и прекрасной, что от неожиданности он прислонился к решетке у школы против большого гастронома, не мог сдержать себя и легко засмеялся. И даже приговаривал: «Вот так так! Вот так так!»
Однако ж он не мог высказать свою мысль четко, не мог ее рассказать даже самому себе, потому что хоть Воронов не сомневался в важности ее, хоть и чувствовал себя сейчас самым главным человеком на свете, хоть знал, что мысль его — истина, однако ж понимал, что истина всегда конкретна и поэтому ее нужно одеть в подробности, голая истина — еще не истина, идея вечного двигателя гениальна, однако ж сделать двигатель этот нельзя, и все у Воронова только начинается, и если для важной мысли нужно особое состояние и большое везение, то для подробностей нужны знания, и теперь Воронов чувствовал себя на вершине опыта лечения человеческого сердца, он был уверен, что все, что можно знать о больном сердце до появления его собственной мысли, он, Воронов, знает.
Все так же проводил он свое время, понимая, что его существование значения не имеет, имеет значение лишь его идея, его же существование оправдано лишь тем, что его идею никто не знает и, если пропадет Воронов, пропадет и она.
И поэтому нужно делать зарядку, вовремя есть и гулять, чтобы не пропали силы, спать, чтобы мозг не истощился раньше времени. И когда ему удавалось особенно ловко пригнать колесико к колесику и винтик к винтику в своей мысли, он легко и удивленно приговаривал «ну-ну» и кулаком правой руки бил левую ладонь.
Однажды вечером Воронов понял, что все, что он мог продумать, он продумал. Остальное же — вопрос времени и дела. И можно проверить свою мысль на другом человеке. Необходимо посоветоваться с Леней — это единственный близкий Воронову человек. И нужно как можно скорее встретиться с Сосниным. Могли быть сомнения в выполнении опытов, но в том, что нужно приступить к делу, Воронов не сомневался. И его охватило нетерпение. Соснин придет в клинику только через месяц, и хоть Воронов знал, что этот месяц ничего не может изменить в работе, рассчитанной на многие годы, ждать он не мог. И он позвонил Соснину домой. Трубку взяла Дарья Георгиевна, жена Соснина.