Страница 22 из 25
Ее отличала поразительная, феерическая глухота: в доме повешенного она говорила исключительно о сортах и типах веревок, бестактности сыпались из нее скрежещущими градинами, она не умела удержать при себе самого примитивного суждения и умудрялась влезть с ним в самый разгар серьезного спора о серьезных вещах – и, судя по ее кинорецензиям, периодически появляющимся то там, то здесь, эта прекрасная врожденная черта осталась при ней в полной неизменности; но с ножом и вилкой все обстояло прекрасно. Что же нас связывало, спросите вы? В молодости, знаете, на такт не обращаешь внимания, первую скрипку играет физиология, но тут и физиология скоро не выдержала: я могу терпеть что угодно, но беспрерывное обучение этикету в исполнении слона, да еще в интерьере посудной лавки, способно убить и самую подростковую страсть. Больше всего ее раздражало, когда кто-нибудь – не только я, слава богу, тут соблюдалось равенство – повышал голос. Она признавала только благородную сдержанность, без намека на скандал, и обожала рассуждать о манерах. Один раз она так и ляпнула: скандалить могут только простолюдины. Сама она, разумеется, простолюдинкой не была – дедушка был советский академик, большевик с дореволюционным стажем.
…Когда вышла повесть Павла Санаева «Похороните меня за плинтусом», она немедленно стала бестселлером, потому что человек осуществил главный рецепт всякого бестселлера: рассказал людям то, в чем они не решаются признаться сами. Выпустил гной из нарыва, очистил наше подсознание, все ему благодарны, хотя оно и больно, конечно. И каждый кричит: блин, ну все как у меня! Санаеву, наверное, казалось, что его случай уникален, – а он до обидного универсален, поразительно распространен: у всех были безумные бабушки, одуревшие от любви и ненависти. Они же и пеленали этого перманентно болеющего ребенка, они же во всю глотку и орали на него. Детство почти всех советских детей, зацепивших семидесятые – восьмидесятые годы, прошло в обстановке домашнего скандала; сплошным фоном эротической жизни был скандал любовный. И происходило это не потому, что, как полагают некоторые, в СССР была низкая сексуальная культура, женщины не кончали и были поэтому фрустрированы. В СССР была высокая сексуальная культура. Все – по крайней мере большинство – исправно кончали, потому что не были еще испорчены легальной визуальной эротикой и сам процесс любви здорово возбуждал партнеров. Скандалы происходили от другого – от так называемой невротизации. Рискну сказать, что это имманентное свойство высокоорганизованной живой материи.
Я всегда снисходительно относился к парам, которые орут друг на друга. Кто-нибудь обязательно скажет, что это южная, семитская черта. Одно время высказывалась даже концепция, что еврейские дети потому достигают таких успехов, что они изрядно мотивированы, а мотивированы потому, что невротизированы, а невротизированы тем, что на них постоянно орут. Может, это и верно – и в самом деле, чем южнее, тем крикливее: в одесском, кишиневском, тбилисском дворе шумные разборки – норма, итальянцы тоже этим славятся, и, с точки зрения северянина, все это, конечно, не комильфо. Но дело, вероятно, не только в темпераменте, а в том, что для этого самого южного душевного склада характерны еще и быстроумие, и эмоциональная гибкость, а это все не худшие черты. Интересно было бы проследить, как они коррелируют с интеллектом, – случалось мне видеть скандальные пары, отличавшиеся исключительным умом и талантом, но попадались и круглые идиоты, беспрерывно оравшие друг на друга и колотившие в доме посуду именно потому, что чувства их не поддавались их собственному скудному разумению. Оставалось только ломать мебель и бить друг друга. Так что скандальность, безусловно, еще не признак ума… но в любом случае свойство высокой душевной организации: эмоциональная скудость, смазанность – уж точно признаки вырождения. Есть, правда, такое понятие, как «сдержанность»: «Сдержанный – значит есть что сдерживать», – одобрительно говаривала Цветаева. Но сколь часто за благородную сдержанность нам пытаются выдать обычное безразличие! Пожалуй, из всех пороков я легче всего склонен извинить этот: скандальность в отношениях с ближними.
У нас в доме все орали друг на друга, даром что семья никак не южная, и даже еврейская только отчасти, и громче всех скандалила как раз русская составляющая; тому в истории мы тьму примеров слышим – вспомним хоть беспрерывные громкие скандалы в лучших русских пьесах, у Островского и Горького. Это в купеческих домах считалось хорошим тоном поддерживать сонную одурь, там не смели рта открыть, страдали молча, так же молча забивали ногами и выдирали косы, – а интеллигенция жила широко, нараспашку, со слезами, истериками, попреками… Я думаю, в семьях орут друг на друга прежде всего от любви, и даже больше того – от обреченности. Ведь любовь, что ни говори, довольно трагическое переживание: хрупкость, уязвимость, конечность входят в нее важной составляющей. На детей орут, потому что за них боятся. На возлюбленных – потому что боятся их потерять.
Обратите внимание: в архаических и примитивных сообществах культ внешнего приличия особенно значим, там повысить голос на старшего и вообще как-либо выдать чувства – последнее дело, и чем высокоразвитее среда, тем она, как ни странно, беспокойнее. Впервые эту закономерность заметил Гнедич, разбирая «Илиаду», которую как раз переводил: троянцы, как более примитивное и грубое племя, запрещали своим воинам оплакивать убитых во время напряженных боев. Это могло расхолодить боевой дух. А ахейцы – не запрещали, у них психика гибче, и душа – разработанная, воспитанная греческая анима – свободно вмещает и сочетает две крайности: скорбь и ненависть. Скандалят там, где чувствуют свободно и сильно; сдерживаются там, где больше всего боятся вынести сор из избы – и где этот страх сильнее всех прочих чувств. Надо ли напоминать, что победили ахейцы?
…Думаю, скандальность советских семидесятых была отчасти предопределена их тепличностью – эмоциональным перегревом замкнутого общества, у которого были вдобавок проблемы с метафизикой. Эмоциональный аппарат позднесоветского человека был уже достаточно утончен и развит, он далеко отошел от комиссарского варварства, люди научились ценить жизнь, поддерживать уют, и выражалось это не только в мещанской тяге к тряпкам, но и в чисто человеческой заботе друг о друге. Наросла сложность. Появились нюансы. И среди всего этого экзистенциальное отчаяние цвело особенно пышным цветом, потому что любовь была, и душевная тонкость была, а Бога не было. И потому все разлуки были – навек, и каждая смерть бесповоротна, и даже отъезд за границу воспринимался как прощание навсегда. Это потом заработали утешения, придуманные церковью, иллюзорные, быть может, но хоть какие-то. В семидесятые люди жили с ощущением, что рано или поздно они потеряют друг друга навсегда. Вот почему так болезненно воспринималась любая разлука. Вот почему все время что-нибудь коллекционировали – значки, марки, спичечные этикетки. Это было осознание хрупкости сложного мира, уже готового обрушиться под собственной тяжестью. Отсюда же были и беспрерывные семейные стычки, описанные в столь многих текстах, запечатленные в кино: такое количество авторов лгать не может. Славникова написала о взаимном мучительстве матери и дочери «Стрекозу, увеличенную до размеров собаки», а Петрушевская – «Бифем» (там две головы – материнская и дочерняя – помещены для наглядности на одном теле), а Муратова снимала этот эпизод сразу в нескольких картинах, и вообще в ее фильмах очень много срываются, взрываются и орут. А все потому, что это вопли оскорбленной любви, и огорчает ее решительно все: смертность, погода, наглость девушки в общепите.
Ужасна искусственная экзальтация, постоянное доведение себя до истерики – но это как раз крайность, следствие все той же эмоциональной тупости. И люди семидесятых отлично умели отличать самонакрутку от подлинного страдания, как опытный любовник всегда отличит имитацию оргазма от истинной страсти. Любой родитель кричит ребенку только: «Я люблю тебя!» – даже если дело идет о порванных штанах и невыученных уроках. Я люблю тебя, я умру, мы расстанемся навеки, и некому будет следить за твоими уроками, штанами, носовыми платками! Любой домашний скандал – вопль о бренности жизни, которая и в самом деле невыносима уже потому, что Господь наделил нас способностью сильно чувствовать – и не отнял представления о вечной разлуке, которая в конце концов ожидает всех. Я даже думаю, что в этих раздорах есть элемент милосердия: невыносимо же, в самом деле, все время изнывать от нежности, трястись за дорогое существо и умиляться его совершенствам. Нужна иногда и разрядка, и краткое отдохновение от мыслей о всеобщей обреченности: нужна, если хотите, ссора, даже измена – иначе такая полнота чувств попросту задушит. С единственной и вечной возлюбленной мы ссорились с самого начала и ссоримся до сих пор, чтобы не сойти с ума во время недолгих разлук: мне даже приятнее иногда думать, что в это время, чем черт не шутит, она не верна мне. В минуты таких допущений легче переносить ее отсутствие, которое само по себе есть тягчайшее оскорбление для ума и души.