Страница 2 из 25
Вторая идея фикс тоже выглядит вполне здравой – и даже плодотворной: из нее выросла одна из новых наук о языке. Ностратика, компаративистика, индоевропеистика – все это сегодня самые перспективные, стремительно развивающиеся области лингвистики; есть гипотеза о некоем всемирном праязыке, из которого выросли все остальные, и Хлебников полагал, что все языки мира в основе своей имеют несколько первичных корней с конкретной семантикой. Например, он выстраивал цепочку «жрец – жрать – жертва», и все это совсем не так безумно; значения многих корней им угаданы, и наличие праиндоевропейского языка, из которого выросли все евразийские наречия, сегодня почти никем не оспаривается. Иное дело, что Хлебников – никогда, кстати, не увлекавшийся заумью, это уж Крученых придумал, – искренне полагал, что с помощью известных приставок и суффиксов надо придумывать новые слова, беспрерывно пополняя язык. Иногда это у него выходило смешно и бессмысленно – чистая игра ума вроде всяких «смеяльно», «смеянствуют», «смейво», – а иногда исключительно удачно: вошло же в язык придуманное им слово «летчик»! Иногда эти его чисто научные штудии – наблюдения над корнями «лес» и «лис» с их животно-растительной семантикой – порождали замечательные стихи: «Леса лысы. Леса обезлосили. Леса обезлисили». «Не разорвешь – железная цепь!» – восхищался Маяковский, и восхищался именно потому, что Хлебников связывал древние корни, а не просто нагнетал сходно звучащие слова (в качестве контрпримера Маяковский брезгливо цитировал Бальмонта: «чуждый чарам черный челн», где слова в самом деле никак семантически не связаны). Хлебниковский язык непригоден для обиходной речи, но пригоден для поэзии, а потому Хлебников, которого Маяковский и Тынянов называли поэтом для поэтов, создал великолепный лирический инструментарий.
Третья идея, уже здесь упомянутая, – маниакальный интерес к Востоку, разочарование в Западе, вера в то, что новая заря загорится именно в Азии, необязательно в русской. Может, свет миру вообще придет из Японии, которая Хлебникова интересовала настолько, что он даже принялся было изучать японский язык; а может – из Персии, из Азербайджана, куда он несколько раз отправлялся и с любопытством изучал местные обычаи и наречия. Тут тоже не сказать, чтобы правило чистое безумие, – напротив, и сегодня многие уверены, что Европа себя пережила, а вот Восток всем еще покажет; к сожалению, вера в чудесные возможности пробуждающейся Азии сочеталась у Хлебникова – и его адептов – с преувеличенной, на грани безумия ненавистью к европейской культуре. Противопоставление культуры и цивилизации после Шпенглера стало общим местом, но эти идеи Хлебников развивал до Шпенглера. Он был уверен, что цивилизация – комфорт, терпимость, эгоизм – враждебна культуре, убийственна для нее; отсюда его ярость по поводу восторженного приема, который русские футуристы оказали итальянцу Маринетти, когда он приехал в Петербург в январе 1914 года. Тогда с ним вполне совпал Бенедикт Лившиц, прочитавший Маринетти целую лекцию о том, что Россия давно переросла Европу и Восток знал все изыски Запада задолго до футуризма; «Зачем вся эта архаика?» – пожал плечами Маринетти, но Хлебников с Лившицем (конечно, куда более нормальным) как раз в архаике и видели выход, и ничего безумного в этом нет. Культ архаики, ритуала, имморализма был в десятые годы в моде, а тридцатые стали прямой реализацией тех идей: весь фашизм, вся его идеология и мифология выстроены на архаике, на презрении к отжившей Европе, на культе воинственной древности, титанов, волхвов и т. д. Разумеется, это тупик, но эстетически и он был в свое время привлекателен, и Хлебников из своей азиатской мании сделал несколько превосходных стихотворений, хотя безумие уже кладет на них свою тень.
Но знаменитое «Дыр булщыл», например, вовсе не бессмыслица и не заумь, как аттестовал ее Крученых; в хлебниковской науке о значащих корнях все эти слова вполне себе значимы, и не зря они стали пословицей. Все мы знаем, что имеем в виду, когда говорим «дырбулщыл». Это символ русской ритуальной магии, доморощенного неоязычества, модной дикости; в знаменитом «убещур» есть и убийство, и прищур – в частности ленинский, – а «вы со бу» вообще звучит азбукой для каждого советского человека. «Выходите, собирайтесь, будем» – что будем? Территорию благоустраивать или в другой край переселяться, а то и вообще расстреливать вас всех будем. «Вы» – приставка, подчеркивающая выход, переход в другое состояние или обращение к толпе; «со» – собирание земель или собирание в дорогу, чем был занят почти каждый советский человек; а «бу» – это и «будем», и «убью», и глухое шаманское «бу-бу-бу», бубен родоплеменной древности, которая вот так ненавязчиво ворвалась в современность. Вполне понятное стихотворение, вся русская история в нем и ничего заумного.
Что касается отчетливо графоманских черт поэзии самого Хлебникова – кажущееся пренебрежение формой, свободное чередование размеров, парадоксальные логические связи между главами, строфами, словами, – так ведь XX век канонизировал и графоманию. Очень многие великие картины этого столетия напоминают рисунки детей, а стихи Пригова или Рубинштейна – детские или графоманские опусы. Примитивизма тоже никто не отменял. Хлебников заставил русскую литературу прислушиваться к бреду и лепету – и вычитывать из него великие закономерности эпохи, потому что детское зрение всегда видит только главное. И великие лирические образцы у него все равно есть – где же здесь, например, безумие?
Сбылось абсолютно. При относительности любых пророчеств можно не сомневаться, что механистические и наивные методы Хлебникова всегда будут привлекательны для доморощенных пророков, провинциальных безумцев, следящих на чердаках ход планет и вычисляющих закономерности истории. Слава Хлебникова в последние годы растет, его евразийские идеи подхватываются, семидесятническая эзотерическая «Ориентация – Север» сменилась «Ориентацией – Восток» (окончательно утратив налет интеллектуализма). Мы живем во времена нового культа Хлебникова. Начать книгу пророчеств с поклона ему – естественная вежливость.
Русское дело
Русская политика есть пьеса. Она разыгрывается в разных декорациях, но без больших композиционных изменений – случаются разве что стилистические. В четные века – пожестче, в нечетные, когда память еще свежа, – помягче. Вместо тоталитаризма – абсолютизм, и вся разница.
Русский мир есть большой зрительный зал, в котором эту пьесу смотрят. Регулярно проводятся кастинги на вакантные роли: чаще на второстепенные, реже на главные. Список действующих лиц известен: в первом действии – революционер-реформатор, во втором – контрреформатор (иногда это одно и то же лицо, которому предоставили шанс показать актерские возможности, сыграв сначала одно, а потом прямо противоположное). В первом действии – поэты-сентименталисты и романтики, во втором – одинокий поэт-государственник. В третьем – дружный хор оттепельных талантов. В четвертом – недружный хор распутных диссидентов. Во втором действии обязателен соратник-отступник, министр или олигарх, низвергнутый в ходе оледенения и высланный, по удачному выражению Владимира Жириновского, «либо в Читу – либо в Лондон». Бывает персонаж, замаливающий грехи юности: когда-то он общался не с теми людьми, но теперь решил стать святее Папы Римского и всех друзей сдал, да и вообще превратился в цербера. Почти у всех русских охранителей было революционное или, по крайней мере, негосударственническое прошлое: вот вам, пожалуйста, Вышинский, есть аналоги и нынче.