Страница 116 из 140
- Мне не надо! Нельзя с утра... - поморщившись, сказал Блинов.
- Какое же это утро? Уже десять часов. Позднее у вас утро, голубчики! - кричал Лихолетов, распоряжаясь бутылкой. - Кроме того, это вспрыски. Надо понимать! А ну, Егорыч, распечатывай новую. Этой не хватит.
- Сашка, мне ж на работу надо, - пробормотал Блинов.
- Ладно! Слушай мою команду, - сказал Александр, оглядев стол. - У всех налито?
Он протянул Юсупу свой стаканчик, чокнулся и воскликнул: - Ну!.. Желаю! Надеюсь! Ни пуха ни пера! Рад, что ты здесь! Эх, Юсуп, душа моя милая, если бы ты знал, как я рад. Ну, за тебя, за твою судьбу... За счастливую звезду твою, дорогой мой! За пески Средней Азии!
- Вот это тост, - сказал Жарковский.
Сашка, не почувствовав иронии, добродушно и самодовольно сказал:
- А что, в самом деле - хорошо? Напрактиковался.
И тут глаза его подернулись хитринкой. Он нагнулся к Жарковскому:
- А ты Суворова читал? Нет?.. А я, брат, читаю.
Конечно, Александр больше всех суетился, больше всех говорил за завтраком, им же были предложены и торжественные тосты, - он так распоряжался за столом, что казался хозяином, а не гостем. Но именно благодаря неугомонному Александру завтрак получился дружественным, - и Юсуп почувствовал себя легко и свободно.
При разъезде Лихолетов отвел в сторону Василия Егоровича; почти вплотную прижав того к стене, он стал шептать ему на ухо:
- А что, я не очень шумел? Александра Ивановна не будет сердиться? Ты извини меня, Егорыч, я боялся, как бы Юсуп не подумал, что мы стали сухие... Посмотри, какая у него молодость в глазах! Эх, молодость... Сашка прищурился, вздохнул, чему-то улыбнулся, все в одно время. Потом повторил: - Молодость!.. - и, нагнувшись, стал поправлять шпору на сапоге.
...Через неделю Юсуп выезжал из Ташкента в качестве уполномоченного Особой комиссии. Вместе с ним в этот же день выехал и Лихолетов, только в другом направлении. Он возвращался в Самарканд.
Все устроилось очень просто, легко, и то чувство неудовлетворенности, с которым Юсуп проснулся в первый день своего пребывания на родине, исчезло.
10
В доме Хамдама в Беш-Арыке по-прежнему ярко зеленели ставни на окнах. Большой орех во дворе неподалеку от дома стал тенистее, и сад еще больше разросся. Глухой глиняный дувал, так же как и раньше, охранял владения Хамдама. Под навесом во дворе стояли лошади. Сараи были набиты клевером, в кладовых хранились бочки с маслом, зерно и мука. Но сам Хамдам отказывался от богатства...
- Это семейству да старым джигитам. А мне ничего не надо. Лепешку да чашку риса, - говорил он, усмехаясь, когда его спрашивали о доходах.
Новые жены жили с ним в курганче, Рази-Биби жила в Андархане, в старом доме. С ней он теперь не виделся. Часто к нему приезжали важные гости из Коканда и Ташкента. Нередко бывал двоюродный брат Карима, сам Курбан Иманов. Тогда Хамдам затевал пир на три дня.
Хамдам перестал служить в милиции, но от этого власти у него не убавилось. Он наслаждался жизнью, как наиб на покое, от времени до времени забавляя себя охотой. Когда какой-нибудь приезжий из России удивлялся его особому положению, местные люди говорили: "Хамдам - человек заслуженный. Зачем его трогать? Пусть доживает".
Слухи о старости Хамдама были ложными. Он поседел, но еще далеко было и до погребального камиса** и до могилы. Седые волосы украшали его. Лицо, казавшееся раньше злым, теперь облагородилось сединой. Время, точно лучший гример, помогало ему, и, глядя на Хамдама, никто не мог уже сказать, что этот человек не внушает доверия...
Спокойный взгляд маленьких, будто ушедших в себя, задумчивых глаз, седая бородка, виски, после бритья казавшиеся серебряными, неторопливые движения, рассудительная речь - все говорило о необычайном душевном мире. Он жил, как ветеран на пенсии, - вдали от повседневной суеты и забот.
Но если наступали решительные дни, Хамдам снова появлялся среди народа, и достаточно было сказать ему одно слово - оно звучало сильнее, чем тысячи других.
Когда в 1930 году началась массовая коллективизация, Карим Иманов через Кокандский Совет обратился за помощью к Хамдаму. Хамдам все устроил с поразительной быстротой. За семь дней он организовал сорок семь колхозов. Приезжая в кишлак, Хамдам назначал собрание и объяснял собравшимся, что они должны делать. Если кто-нибудь возражал, он говорил: "Ким? (Кто там?)" Все смолкали, потому что боялись его. Пользуясь этой боязнью, он насадил в колхозы своих, преданных ему джигитов. Затем дехкане решили переизбирать правления, так как все увидели, что Хамдам действовал самочинно. Но ставленники Хамдама отстаивали свои права, не брезгая никакими средствами. Они травили выступавших против них людей, ходили с жалобами из учреждения в учреждение и писали доносы. Сторонники Хамдама объявили себя "передовиками", борьба с ними была невозможна, потому что сам Хамдам поддерживал их. Никто не смел сказать это в лицо Хамдаму. На него жаловались, писали заявления, но жалобы оставались без последствий. Хамдам видел, что его деятельность угодна Кариму. Это чувствовали и другие, но никто не мог понять их отношений. Одни объясняли их особым покровительством Карима, другие - заслугами Хамдама перед советской властью. Районное руководство считалось с Хамдамом, те же, кто был им недоволен, только шептались, но бездействовали. В первый же год коллективизации один из больших колхозов в Андархане был торжественно назван именем Хамдама, и председателем там назначили сына его, Абдуллу.
Так, обходя все законные постановления, пользуясь тысячью обстоятельств, Хамдам еще раз сумел утвердить себя. "На этот раз я тоже рассчитал все правильно... - говорил он своим друзьям. - Жизнь есть жизнь. Лучше заскочить вперед, чем плестись позади. Отстать вы всегда успеете..."
Джигиты, когда-то воевавшие под его командой, снова доверились ему, как звериная стая доверяется опытному вожаку.
Сапар, сделавшийся, как и многие из его бывших охранников и командиров, председателем колхоза, открыто говорил:
- За тобой, отец, пойдем куда угодно, хоть в капкан!
Власть Хамдама упрочилась, она стала неписаной тайной, но от этого не менее сильной. Это ощущалось даже за пределами Беш-Арыка.
Все было у Хамдама - и власть и почет, он не знал нужды, все желания его исполнялись. Мужчины и женщины с охотой шли к нему, когда он приглашал их к себе в дом. Ведь Хамдам был почтенным человеком! И даже Рази-Биби, отпущенница, жившая в Андархане, не осуждала Хамдама.
Она жила, как мужчина, отдельным домом. Рази-Биби подчинила своему влиянию многих женщин, все они слушались ее и даже выбрали бригадиром... Но когда в народе заходила речь о Хамдаме, Рази-Биби бледнела, потупляла глаза, и в такую минуту трудно было выдавить из нее хоть слово.
Когда люди сообщали ему об этом, Хамдам усмехался.
"Никогда не пройдет моя власть!" - хвастливо заявлял он.
Однако среди всего этого благополучия жизнь все-таки не казалась ему прочной. "Она и без того мгновение... Все уже прожито. Надо доедать остатки. Чего же я достиг?" - думал он.
В такие дни тоски и размышлений он устраивал пир, наслаждался вином, пищей, любовью. Когда все это надоедало ему, он, не стесняясь, выгонял приглашенных женщин, а потом, проводив гостей, предавался одиночеству. Тогда только Насыров осмеливался разговаривать с ним.
За эти годы Хамдам неоднократно предлагал Насырову самые выгодные должности в милиции, в кооперативах, в Совете, но киргиз отказывался от всего.
- Неужели у тебя не хватит прокормить меня? - говорил он Хамдаму.
Он до сих пор жил при Хамдаме как его телохранитель, конюх, ординарец. Он стал тенью Хамдама. В нем исчезла прежняя гордость, он никуда не торопился, не спорил с людьми и не обижался, если его оскорбляли.
Когда Хамдам сидел на галерейке курганчи, напряженный, взволнованный, размышляющий, с припадочными глазами, только один Насыров понимал его. Он читал в его глазах жажду убийства и жалел, что сейчас нет войны...