Страница 14 из 14
НЕРПА мэмыл
Вместе с моржом нерпа — главный предмет промысла морского охотника, следова тельно, один из главных источников пропитания коренного приморского населения Чукотки, особенно в зимнее время, когда запасы моржового мяса, сделанные в летне-осеннее время, подходили к концу. Нерп существует несколько разновидностей, но главная — это ларга, или, по-чукотски, лыгэмэмыл — истинная, или обычная, нерпа. Нерпу добывали с помощью огнестрельного оружия или в глухую морозную пору долгой зимы с помощью сети, сплетенной из тонкого кожаного ремня. Приготовление к нерпичьему промыслу обставлялось как некое ритуальное действо, полное таинственной значительности. Прежде чем отправляться на морской лед, охотник должен получить детальное описание погодной обстановки. В детстве я исполнял эту нелегкую роль домашнего метеоролога. Прежде всего я должен был раньше всех покинуть оленью постель с большой проплешиной посередине. Даже раньше тети, которая возжигала каменные светильники в меховом пологе и вешала на закопченный крюк чайник. Выскакивал я на волю нагишом, босой. За короткое время я должен был не только справить свои утренние гигиенические нужды, но и тщательно осмотреть всю окружность горизонта, примечая облака, их конфигурацию, цвет, определить направление и силу ветра, насыщенность алой полосы утренней зари над морскими торосами за Дежневской горой. Все эти сведения я сообщал дяде Кмолю, который уже сидел за скудным завтраком, состоящим из небольшого шмата квашеной зелени кукунэт, куса холодного мяса и копальхена. Завтрак завершался большой чашкой крепкого чая с крохотным кусочком сахара. Никаких запасов охотник не брал с собой. Это было нерушимое правило. Дядя Кмоль надевал пыжиковые нижние штаны, меховые чижи, торбаза, верхние штаны из хорошо выделанной нерпичьей шкуры, нижнюю меховую рубашку, верхнюю меховую кухлянку, а поверх всего — камлейку из плотной белой ткани. Само охотничье снаряжение состояло из винтовки в белом чехле из особо выделанной белой мандарки — нерпичьей кожи, мотка тонкой кожаной бечевы с акыном на конце. Акын — деревянная груша, утыканная остро заточенными крючьями. С ее помощью доставали с поверхности воды убитое животное. В руки охотник брал посох с кружком на конце и второй — с острым наконечником, с помощью которого пробуют крепость льда и крючком-багорчиком на другом конце. С этим снаряжением охотник отправлялся на морской лед при свете утренних звезд, чаще всего на северо-восток, под Черные утесы. Обычно у отдельно стоящей скалы Сенлун охотник круто поворачивал в море. Иногда требовалось пройти не один километр, чтобы добраться до движущихся ледовых полей, разводьев и широких трещин. Облюбовав разводье, охотник строил засаду, воздвигнув укрытие, отделенное пластиной плотного снега со стороны открытой воды, чтобы вынырнувшая за очередной порцией свежего воздуха нерпа не могла заметить его. Ожидание нерпы могло длиться часами. Бывало, что за целый день поверхность стылой воды оставалась ничем не нарушаемой. Охота на нерпу у ледового разводья — это адское терпение. Зато какая волнующая радость, когда вдруг с легким всплеском из воды показывалась блестящая, гладкая, словно отполированная нерпичья головка и большие круглые глаза пристально всматривались в ледяные берега! Убедившись в безопасности, нерпа начинала плавать, пересекая небольшое водное пространство, не замечая, что за ней движется черная мушка охотничьей винтовки. И тут раздавался громкий выстрел, разрывающий с невероятной громкостью белое безмолвие. Казалось, раскололось небо, разломались торосы, ропаки, синие обломки айсбергов. Нерпа неподвижно лежала на водной глади. Охотник быстро разматывал акын и бросал деревянную грушу так, чтобы она упала чуть дальше добычи. Подцепив убитую нерпу, охотник подтягивал ее к себе, вытаскивал на лед. Оттащив тушу подальше от края льдины, охотник снова занимал свое место в засаде и застывал в ожидании. Редко, но случалось, что над водой показывалась головка еще одной нерпы. Это считалось большой удачей. Охотник, отягощенный двойной добычей, шел медленно. Еще издали можно было догадаться, что он буксирует на ремне двух нерп. Добытчик обычно возвращался в сгущающейся вечерней мгле, и для него возжигали в каменной плошке маячок-пламя. Прежде чем добычу втаскивали в теплый полог для разделки, совершался обряд «встречи». Женщина выносила ковшик с водой, и непременно с небольшой плавающей льдинкой. Охотник обливал голову убитой нерпы, выпивал остаток воды, а последние капли выплескивал в сторону моря вместе со льдинкой. Мороз успевал прихватить тушку, и надо было некоторое время подо ждать, чтобы нерпа оттаяла. Но над жирниками уже висели котлы, в которых грелась вода для свежатины. Обычно мясо не доваривалось до конца. Оно должно исходить горячей красной кровью, и только в таком виде можно почувствовать настоящий вкус свежего нерпичьего мяса. Тангитаны не любили нерпятину, уверяя, что от нее пахнет рыбой. Да, основная пища нерпы — рыба, но я почему-то никогда не чувствовал никакого рыбного запаха, вонзая свои зубы в мягкое, сочное, горячее мясо. Как и всякий зверь-добыча, в чукотском обиходе нерпа почти полностью использовалась. От нее практически ничего не оставалось. Шкура шла на шитье одежды, в основном обуви, из нее вырезался тонкий ремень. Мясо до последней косточки съедалось. То же самое и внутренности. Нерпичья печенка пользовалась успехом даже среди тангитан. Она была особенно вкусна мороженая, потом растолченная в каменной ступе. Твердые куски печенки макали в растопленный тюлений жир и ели в таком виде. Кишки тщательно очищались и подвешивались над каменными жирниками. Высохшие, они считались особым лакомством и вполне заменяли конфеты. Ласты требовали особого приготовления. Отрезанные от остальной туши они подвешивались в теплое, укромное место в меховом пологе, и в этом положении они «дозревали» в течение нескольких дней, а то и недель. Готовность определялась по тому, как легко отделялась шкура от ласта. Если она снималась как перчатка — легко и свободно, то ласт был готов к употреблению. Он считался особым лакомством, и плоть объедалась до самых косточек и розовых ноготков. И все же для меня самое большое нерпичье лакомство — глаза. Когда нерпу втаскивали в меховой полог на оттайку, мы, ребятишки, усаживались вокруг, глотая слюни в ожидании невыразимого наслаждения. Глаза вырезались из туши еще до окончательной оттайки. Тетя надрезала острым женским ножом с широким лезвием глазное яблоко и подавала мне. Я с жадностью приникал к отверстию и первым делом втягивал в себя чуть солоноватую, с небольшими льдинками жидкость. Потом ко мне в рот вкатывался небольшой шарик, в котором тут же вязли зубы. Поедание этого шарика, который представлял собой так называемое студенистое тело глаза, занимало много времени. А потом наступал черед самой оболочки глаза, довольно твердой и плотной. Приходилось буквально часами разжевывать остатки нерпичьего глаза. За всю свою долгую жизнь мне довелось перепробовать множество разнообразной еды. Я уплетал японские суши, огромные вьетнамские креветки, устрицы, сырую говядину на торжественном приеме у императора Хайле Селассие в Аддис-Абебе, кровавые американские бифштексы, нежнейшее оленье мясо, моржовый копальхен, несчетное количество разнообразных рыб, не говоря уже о растительной пище, начиная от банальной картошки до совершенно непонятных для меня овощей, но самым вкусным и навсегда запомнившимся лакомством для меня остался холодный нерпичий глаз! О ОБЫЧАЙ вагыргын Вагыргын можно перевести как «жизневедение», «способ жизни», «правила поведения в жизни». Обычаи охватывают все поле существования луоравэтлана. И не только в этом мире, но и в других мирах, куда устремляется его душа, покинув земную жизнь. Без соблюдения всего неписаного, но довольно объемистого кодекса правил поведения в жизни, вообще невозможно себе представить, как бы существовал человек. Большая часть так называемых обычаев и разного рода ритуалов сегодня утратила коренной смысл, свое глубинное значение, но, тем не менее, исполняются, и если случается пренебрежение ими, наступает некий душевный дискомфорт. Я могу судить о неписаных правилах кодекса луорвэтлана только по собственному опыту. Очень вероятно, что многое ускользнуло от моего внимания, ограничилось только пределами моего детства и юношества и к некоторым таинствам я попросту не имел доступа из-за возраста. С самого мгновения рождения луоравэтлана окутывала таинственная и магическая аура, которая проявлялась по-разному. Рождение ребенка происходило буквально на глазах всех обитателей яранги, за символической занавеской. Помню, когда рожала моя тетя Рытлыргын, ее попросту загораживала своим телом бабушка. Аромат жженной коры плавникового дерева наполнял тесное меховое помещение — им прижигали пупок новорожденного, а саму пуповину убирали в специальный загодя сшитый кожаный мешочек. Когда новорожденного уже впервые прикладывали к материнской груди, начинали приходить гости. Каждый из них показывал мизинец. Значение этого жеста мне так и не удалось выяснить. При этом произносились слова поздравления с прибытием долгожданного и дорогого гостя, с намеками на то, что новоприбывший проделал долгий путь из богатой страны и наверняка прибыл не с пустыми руками. Поздравитель получал подарок, какой-нибудь мелкий, символический пустячок, или же глоток припасенной ради такого случая огненной воды, чашку крепкого чая, шматок жевательного или курительного табаку, папиросу, редко целую пачку курева. По мере взросления ребенка, я имею в данном случае мальчика, первоначальная его свобода начинала ограничиваться особыми правилами и установлениями. Если ты мочился ночью в постель, то наутро ты должен был эту мокрую оленью шкуру тащить на себе, бегая вокруг яранги. Это довольно быстро отучало от пагубного недуга. Многочисленные запреты и ограничения касались еды и питья. Потребление жидкости строго ограничивалось. Я хорошо помню, что мое чаепитие долго состояло лишь из блюдца живительной жидкости и крохотного кусочка твердого русского сахара, который надо было так держать за щекой, чтобы его хватало на несколько чаепитий. Горе было тому, кто не выдерживал танталовых мук и со вкусом превращал драгоценный обломок лакомства в сладкую слюну, которая сама текла в горло. Самые вкусные части нерпы, моржа, лахтака предназначались только взрослым, а еду с общего блюда полагалось брать только ту, которая была ближе к тебе. Пренебрежение этим правилом могло привести к печальным последствиям: на охоте твой гарпун будет пролетать выше и дальше цели. Не все кости животного годились для обгладывания ребенку: именно аналоги этих костей в твоем скелете при неблагоприятных обстоятельствах чаще всего и будут ломаться. Из многочисленного свода неписаных правил почему-то запомнились смешные и часто нелепые. Например, считалось верхом неприличия разглядывать голого. А если у человека глаза оказывались покрасневшими, то это неоспоримо свидетельствовало о том, что он заглядывался на чужую голую задницу. Присутствие вшей в волосах и на одежде было довольно привычным, но изобилие их не поощрялось и почему-то считалось, что источником этих надоедливых насекомых является печень человека. Само собой полагалось почитать старших, не перечить им, не перебивать их речь. Если во время семейной трапезы кто-то приходил в ярангу, то его никогда не приглашали за стол. Само собой считалось, что если гость голоден, то он без лишних церемоний присоединялся к обедающим. При встречах и расставаниях даже «атау» редко произносилось, да и особых выражений тоже не произносилось. Однако приветствие при встрече обязательно исходило от того, кто встречал. Он говорил «етти», что значило просто «ты пришел». Никаких рукопожатий, лобзаний, обжиманий! Иногда гостя спрашивали: «ръапыныл?» — «какие новости?» В чукотском языке грязных ругательств, чего-либо подобного знаменитому русскому мату, не было. Словесные оскорбления почти не употреблялись. А уж называть человека частью человеческого тела, половым органом — это вообще было нелепо. И все-таки в чукотском языке существовало страшнейшее ругательство, после произнесения которого соперники могли и за ножи схватиться. Звучало оно так: «чекальван вальэгыт!» Значило это в прямом переводе «ты совершенно ни на что не похож!». Даже одно из довольно обидных оскорблений «танно нъэли» — «ты стал как тангитан», то есть уподобился белому человеку, существу низшего порядка среди человеческого рода, не имело такого глубоко оскорбительного смысла, как «чекалван вальэгыт!». Может быть, наши обычаи и ритуалы не привлекали особого внимания, если бы не встреча, столкновение с новой культурой, культурой тангитан, которая изначально была объявлена высшей по сравнению с нашей исконной. «Пережитки прошлого», «шаманские предрассудки», «дикие нравы» — так нам прямо говорили в школе и ставили в пример наших же сверстников, которые не ходили на Священные Жертвоприношения, уклонялись от участия в Празднике Спуска Байдар, Освящения Первого Кита. С наших одежд снимались амулеты и охранные фигурки. Когда мама сняла со спины моей кухлянки горностаевую шкурку по случаю моего приема в ряды юных пионеров, в моем сердце что-то дрогнуло и оборвалось. Проколотые дырки в моих ушах так и заросли, не ощутив тяжести Сберегающих Сережек. Честно говоря, я сам стремился быть прогрессивным, следовать духу и букве новой жизни и собирался даже в будущем жить в коммунизме. Но даже в моей детской душе оставалось что-то такое, труднообъяснимое, но все-таки подспудно ощутимое. Все-таки эта была моя жизнь! Причудливое смешение новых обычаев с нашими древними порой не было уж таким мирным. Мой дед, знаменитый шаман Уэлена Млеткин, был убит председателем Чукотского ревкома Хорошавцевым. Через наше село везли в тюрьмы и лагеря арестованных шаманов и так называемых кулаков- оленеводов. Когда я добыл первую нерпу, согласно древнему обычаю, я прошел через особые церемонии посвящения в морские охотники. Моя добыча досталась мне напротив скалы Сенлун, в весенних разводьях. Эта была молодая нерпа, которую я не только собственноручно пристрелил, но и сам достал акыном, не дав ей утонуть. Дядя Кмоль помог мне вдеть буксировочный ремень в специально вырезанные отверстия в усатой морде, я, полный гордости, почти неземной радости, поволок добычу в селение. Душа и сердце мои пели в этот солнечный, теплый день, я почти не чувствовал тяжести добычи, нерпа легко скользила по слегка подтаявшему снегу. Если бы не торжественность момента, я бы мог даже побежать, пуститься в пляс. Но я шел степенно, сдерживая шаг, стараясь попасть в такт шагам дяди Кмоля, который шел впереди со своей добычей. Мама уже стояла у внешней стены яранги с жестяным ковшиком в руке. В прозрачной талой воде билась о края жести льдинка, и тихий звон встречал человека с первой добычей. Когда я подтащил нерпу к жилищу, мама бережно облила усатую морду водой, оставив немного для меня. Остаток допил я, а последние капли вместе со льдинкой широким жестом выплеснул в сторону моря. Когда нерпа оттаяла, мама разрезала ее и густой кровью провела на моем лбу широкую полосу. Этот знак посвящения в морские охотники должен был оставаться на лбу и исчезнуть естественным путем. Когда я появился с этим знаком в школе, все мои сверстники уважительно посмотрели на меня, даже русский мальчик Петя, сын пекаря. Только учитель Татро, наш соплеменник, заметив на моем лбу кровавую полосу, от изумления раскрыл рот и едва успел поймать едва не выпавшую табачную жвачку. — Это что такое? — громко спросил он. — Вы знаете, что это, — тихо ответил я. — Это шаманский знак! Это пережиток прошлого! Ты бы еще заявился в школу с бубном! В разъяренном от гнева педагоге трудно было узнать нашего спокойного, даже несколько застенчивого первого чукотского учителя, взявшего себе русское имя — Иван Иванович. На крик прибежал директор Лев Васильевич Беликов. В его рту грозно блестел золотой зуб, вызывающий у меня огромное любопытство по поводу его происхождения — сам ли вырос или его вставили, как знак особой мудрости. Наш первый ученик Ачивантин поднял руку и объяснил директору значение кровавой полосы на моем лбу. — Иди и смой кровь! — выкрикнул Иван Иванович Татро, явно выслуживаясь перед золотозубым директором. — Нет, раз такой обычай, — неожиданно мягко произнес Лев Васильевич, — уж пусть так и сидит до конца уроков. Но в следующий раз, перед тем как идти в школу, надо умываться. Директор ушел, но Татро долго не сводил с меня сердитого взгляда. И я до сих пор, уже на склоне своих лет, вдруг да вспомню мое последнее участие в древнем обычае, когда отмечали полоской жертвенной крови на лбу вступление в клан морских охотников, в клан добытчиков, на которых держалось благополучие и здоровье семьи. П ПЕРЕВОД (переводчик) —йиллэтыльын дословно — языкастый, умелый в пере воде с одного языка на другой Полиглот в чукотском обществе пользовался большим уважением и даже почетом. Особенно тот, который мог общаться на тангитанских языках — на английском и русском. Наши уэленцы в большинстве своем могли общаться с эскимосами соседнего Наукана, а уж сами науканцы почти в обязательном порядке знали чукот ский язык. Наверное, этому было какое-то разумное объяснение: науканцам чукотский язык был нужнее, чтобы общаться на охоте, вести обменные и торговые дела с кочующими чукчами, чтобы получать от них оленьи шкуры, камусы, жилы для ниток, нежное и вкуснейшее оленье мясо, которое употреблялось для жертвоприношений Морским Богам. Эскимосский язык, в отличие от чукотского, разделен на множество диалектов и говоров, иногда так сильно разнящихся между собой, что житель Сиреников, этнический эскимос, был в большом затруднении, когда пытался объясниться с эскимосом с острова Большой Диомид. Из чукотского в эскимосский на протяжении многовекового общения перешло множество слов, даже союзов. Многие эскимосы азиатского побережья носили чукотские имена. В свою очередь, чукчи заимствовали у соседей почти всю морскую терминологию. Кстати, чукотские имена встречаются и среди аборигенов Аляски, особенно тех, чьи предки жили на острове Сивукак, или Святого Лаврентия. И все же настоящий интерес к чужеземным языкам появился с той поры, когда в тундре и на ледовом побережье появились «волосоротые» казаки с чудной, непонятной речью. Кстати, чукчи оказались весьма способны к чужим наречиям, быстро осваивали русский разговор, охотно вступали в беседы, старались понять далекого гостя. Первым иностранным языком на Чукотке, несомненно, был русский язык и уже потом зазвучал американский английский, быстро распространяясь по прибрежным стойбищам, проникая в глубь оленной тундры. Разумеется, главным предметом общения поначалу были самые простые сведения — дорога, маршрут, реки, озера, очертания побережья, погода, господствующие ветра, животные, предметы обмена — мясо, шкуры, чуть позднее — товары, которые можно увезти как добычу: пушнина, моржовые бивни, теплая меховая одежда. Гораздо реже — орудия труда самих аборигенов. Зато инструменты тангитан пользовались неслыханным спросом, и луоравэтлан или айваналин был готов отдать самое лучшее, что у него есть, за простой железный топор, за металлический котел, медный чайник, стальной нож, а женщины были готовы на все за горсть разноцветных бус и граненые иголки, которыми так легко сшивались толстые кожи морских зверей. Позднее в торговом обмене тангитан и чукчей появилось огнестрельное оружие, а затем и гарпунные пушки для охоты на китов, подвесные моторы и даже небольшие морские промысловые суда, которые покупались в основном за китовый ус. Прослойка переводчиков начала обладать довольно значительным влиянием среди аборигенов. Но наибольший спрос на знатоков тангитанской речи появился с организацией властных структур нового советского государства. Надо было разъяснять новые законы, правила новой жизни, политические лозунги, разного рода инструкции, учебники для школ. Иные из моих земляков в этом деле достигали таких успехов, что ухитрялись даже «переводить вперед», то есть даже раньше, чем оратор открывал рот. А дело было в том, что все эти политические речи и заявления отличались удивительным примитивизмом и шаблонностью. Эти, с позволения сказать, переводчики иногда делали на этом карьеру, достигали высоких чинов совет ской политической иерархии. Иные даже осмеливались критиковать содержание политических речей, произвольно сокращали, снабжали собственными комментариями, подгоняли под конкретную сиюминутную обстановку. Иногда увлеченные ораторским экстазом переводчики привлекали примеры из фольклора, цитировали наизусть старинные предания и сказания. Но политическая цензура была начеку. Помню случай с песней о Сталине. К одному из революционных праздников было решено приготовить концерт, в котором должна была быть исполнена национальная песня о Сталине. Поручено это было сразу нескольким наиболее выдающимся певцам-поэтам Уэлена. Но то ли позабыли земляки о почетном поручении, то ли понадеялись один на другого, но в общем оказалось, что к назначенному сроку торжественная песня отсутствует. Но тут изобретательный Рыппэль вдруг хлопнул себя по лбу и заявил, что песня такая есть и существует с древнейших времен, вот только мало кто догадывался об истинном значении ее. Это была торжественная песня о Вороне-Создателе. В день торжественного исполнения певцы, как всегда, заняли свои места на длинной скамье, выставив вперед большие круги бубнов-яраров. В чукотских танцевальных песнях мало слов. Их надо исполнять с большими интервалами. Переводчиком на этом важном и торжественном концерте был назначен молодой Гоном, хороший знаток русского языка. Правда, у него был один существенный недостаток: он любил перемежать русские выражения матерными словами и считал это вполне допустимым. Поначалу все было хорошо. Сталин-Ворон с наклеенными усами для большего сходства с великим вождем взлетал над темным и безмолвным Пустым Пространством, готовясь к созидательным подвигам. В оригинале они состояли в том, что Сталин-Ворон обильно испражнялся и мочился. Из больших кусков его выделений образовались горы, целые материки, а из мочи — моря, океаны, реки. Вся песня-танец иллюстрировалась телодвижениями знаменитого танцора Атыка, и он вполне натурально изображал, как Сталин-Ворон тужился в созидательном напряжении, то приседал, то взлетал, а Гоном переводил это приблизительно так: Великий Сталин, наш Вождь и учитель! Он срал и ссал с высоты, делая горы, моря… Мы славим его труды, его мудрость, Его силу и щедрость! Зрители, уэленцы, с восторгом воспринимали новейший, современнейший танец-песню, и многие даже стали подпевать и топать мягкими торбазами в такт ударам бубнов. Секретарь местного парткома Локкэ, одновременно служащий торговой конторы, вдруг вскочил на край сцены и замахал руками: — Немедленно прекратить! Немедленно прекратить клевету! Певцы опустили бубны, танцор, лишенный ритмической поддержки, вдруг как-то завял. — Это черт знает что! — бушевал Локкэ. — В таком виде изображать нашего великого вождя! Срущим и ссущим! Теперь было видно, что Локкэ перед началом праздника, как человек приближенный к торговым кругам тангитанов, приложился к бутылке и от этого стал весьма бдительным и понимающим. Такого рода «клевета» часто звучала с трибун разного рода собраний, которыми изобиловала советская общественная жизнь. Но еще больше «клеветы» проникало на страницы политической литературы, которую полагалось переводить на чукотский язык. Часто переводчик использовал первое попавшее слово, не задумываясь о многозначительности смысла, о двояком его толковании. Однажды мне попалась брошюра о Кубе, о том, как тамошний «сорвавшийся с цепи» народ, вдохновленный примером великого Советского Союза, строит социализм. Почему «сорвавшийся с цепи» народ? Очевидно, в оригинале было «свободный» либо «освободившийся» народ. Но дело в том, что в чукотском языке нет абстрактного понятия «свободы». Что-то совершенно конкретное должно быть свободно от конкретной зависимости. Видимо, малоопытному переводчику первое слово, значащее «свободный», пришло на ум от созерцания свободно разгуливающих по улицам собак, и он воткнул это первое попавшееся слово в текст перевода, обозначив вольнолюбивых кубинцев «сорвавшимися с цепи». Самому мне пришлось довольно долго работать в переводе. На чукотский язык я переложил несколько стихотворений Пушкина, его сказки, рассказы Чехова, Горького, произведения советских писателей, от Шолохова до Михалкова и Семушкина. Работа эта была для меня настоящей литературной школой и в какой-то мере заменила мне литературный институт.